— И тоже мужская воля, не так ли? Вот где находится источник расизма, вы правы, в ваших бельмастых небесах: это оттуда он бьёт ключом по нам. И каким тяжёлым ключом! Не только наши бедные головы, а и пояс ключника раскраивает.
— А вы б и туда женщину посадили! Понимаю…
— А вам-то тут что понимать? Разве для вас и это дело не привычное? Эта ведь ваша конфессия первой подсадила туда женщину, на вторые роли, разумеется… Изображения её, кстати, которые тут у вас повсюду налеплены, даже в цирюльне, такие скверные — не стыдно? Виновата, конечно… Но не вам ли принадлежит цех, где изготовляют эту глиняную мадонну и переводные картинки с неё, да и торговлишка этими изделиями? Так сказать, монополия на народные ремёсла города Сан Фуриа, а то и за его пределами… Вот каково ваше громогласное Ave ей, Глиняной Мадонне Сан Фуриа, да?
— Я знаю, вы предпочитаете изготовлять свои собственные портреты. Нет, уже и не портреты, а выставлять как художественное произведение саму себя, в рамочке… Ещё лучше — без рамочки, то есть, без одежды. Выставлять как своё произведение то, что вовсе не ваше произведение, а Бога. Если вам это слово не нравится — то вашего папочки. На своих выставках искусства вы торгуете краденым, культурная женщина! Разве это не так? Разве высшим образцом искусства вы не объявили татуированные тела безмозглых барышень, задрапированных в прозрачные тряпки? Не спорьте, разве их, с чьей популярностью не сравнится никакая Джоконда, не говоря уж о нашей бедной мадонне, не называют моделями?
— Слушайте, падре, — закричала она, — да вы же наверняка и автор рисунка, с которого пошёл тираж вашей мадонны! Каждый художник вносит в портреты других людей свои черты, это известно. А ваша мадонна такая же свирепая, как вы. Воистину предательское соответствие. Ну, я угадала? Эта монополия — ваша подлинная конфессия, а не монополия на души?
— Ну вот и договорились, — сказал священник, приподымая губу и обнажая верхние зубы. Возможно, Святейший Отец Ханжей полагал, что улыбается. — Как же не заподозрить, что вы вынюхиваете утаённые доходы или преступные организации? Тысячи предлогов, автограф, научный диспут, такое при этом невинное детское личико — слишком детское, нет? И всё для того, чтобы прикрыть всем этим ловкий допрос на совсем другую тему, для другой диссертации. Ага, как я вас раскрыл?
— А как на язык сама подворачивается эта папская bоllа, — и тут подвернулся Фрейд. — Саморазоблачительные ассоциации подсознания: быть повнимательней — и налицо тот же полицейский привкус, душок bulle.
Священник принуждённо рассмеялся.
— Но учитывая признание, — продолжил он, натянув обратно на клыки плёночку губ, — что вы и сами не прочь уклониться от налогов — полагаю, церковный, это только часть целого — лично мне приходится думать, что вы берёте интервью для антипапской агитационной газетки. Вот какая у вас работа, и вот какой вы набираете материал. Мне попадалась ваша продукция, я знаком с нею. Я видывал её ещё до войны, тоже издано было в Мюнхене… Простите за грубость, и тогда это было дерьмо, и вовсе не зелёное, а коричневое. Вы успеваете записывать мои показания? Неужто у вас в сумочке нет магнитофона? Не верю, конечно — есть.
— Невозможно понять, шутите вы или нет, падре!
Она тоже засмеялась так, будто и её принудили насильно, похлопала по своей сумочке и оглянулась. Поэтому фигура похлопывания совпала с триольной перебежкой копыт. При каждом хлопке с сумочки тоже срывались смерчики лёгкой, как на крылышке бабочки, пыльцы.
— Ну конечно, у меня есть магнитофон, я и не скрываю. Но без шуток… Я ведь говорила, зачем приехала: глянуть на антик в вашем архиве. Кстати, вы так и не ответили, когда можно это сделать. Но ещё я собираюсь познакомиться с местными музыкантами, обслуживающими, так сказать, низменные, в отличие от ваших, нужды: вечеринки, народные праздники. Послушать их и записать. Может быть, они интересно интерпретируют древние мелодии. Вот для чего я и прихватила с собой магнитофон. Но вот что из этого получается: я будто выпрашиваю у вас позволение проделать все эти невинные вещи. Вымаливаю, как подаяние!
Пока это говорилось, из взгляда Пресвятого Ханжи исчезли последние остатки того, что она прежде назвала невнимательностью. Теперь он стал откровенно злым. Ни капли елея, чтобы хоть чуть-чуть смягчить его, смазка испарилась бесследно. Ничего не скажешь, раскачался — дальше некуда. Теперь не остановишь.
— Даётся просящему, — даже и губами не прошевелил он. Может быть, эта реплика ей только послышалась.