— Кому ты нужна, — действительно не выдерживает зрелища Адамо, — ты, ни то — ни сё, то мужчина — то женщина, какая-то между ними колеблющаяся, обоеполая дрожащая тварь, бесполая недоразвитая личинка!
— Недоразвитая! А это что, по-твоему?
Она вылезает из-под столешницы и раcпрямляется, одновременно дорывая рубаху донизу. Потом принимает удобнейшую позу: укладывает ладони на талию, вдавливая её между буграми Венеры и Юпитера, выгибает спину и выводит локти вперёд. Таким приёмом всем присутствующим даётся сразу всё необходимое: раздувшееся вымя со стоячими сосцами, взбухший живот и выпяченный пупок. Весь мясной набор, как на витрине. Из трещин в лопнувших сосцах выступают и сразу затвердевают янтарные капли.
— Да, недоношенная лярва, — скрипит Адамо зубами. Молодой человек обладает соответствующим возрасту аппетитом и, конечно, едва сдерживается, чтобы не впиться клыками в выставленное на витрине подрагивающее мясцо. И то только потому, что выбор труден, слишком уж разнообразен набор. — Всё фальшивое: легенда, удостоверение, имя… И сама баба — дрянная фальшивка, подделка под бабу.
— Я покрою все убытки, — кладёт приезжий руку на плечо Адамо. — Не надо скандала. Всё равно из него ничего не выйдет. Она больна, это установлено официально. У меня есть соответствующие документы.
— Тоже, небось, изготовленные на ксероксе? — сбрасывает Адамо чужую руку брезгливым передрагиванием плечей, характерным движением турецкой танцовщицы. — Как вас-то зовут, папаша? У вас-то хоть настоящее имя, или тоже такое… польское?
— В будущем надо получше её сторожить, папаша, в оба, — вползает в приоткрытую наружную дверь парфюмерный голосок. Это Дон Анжело, он уже занял там наблюдательную, или сторожевую позицию, как кому нравится. Ему она нравится, и потому он сладострастно уточняет:
— В сто глаз.
— Какое у неё будущее, — с досадой отмахивается чувствительный Адамо: вмешательство Дона Анжело превращает стройный квартет в квинтет, а это явное излишество, ведь новый голос вынужден дублировать какой-нибудь из старых, своего особого места у него нет, да и трудности подстройки его к сложившемуся ансамблю делают сомнительной любую от него пользу. К тому же, этот особо неприятный Адамо голос уже прорезался, так что подстраивать его ко всей теперешней музыке придётся опять задним числом.
— У неё нет будущего, всё давно потеряно, — горячо утверждает Адамо. Я-то знаю, что говорю.
— Сладкий мой, погляди сюда глазками — что, что потеряно? — выпячивает она лобок, пытаясь подсунуть его поближе к этим глазкам. — Всё тут. У меня есть много будущего!
— Правда и это, — замечает приезжий. — Если человеку есть куда вернуться, значит не всё потеряно. Значит, у него есть будущее.
Она триумфально качает лобком перед носом Адамо, слева направо, и назад-вперёд. Тёмные пятна на рубахе совсем свежи, ведь и сочащаяся с её свежеосвежёванного мяса кровь совсем свежа.
— Кавальери, всадник? — хохочет она. — Кастрированный мерин. Подластился, облапошил, и смылся, вот и весь… от тебя… толк.
Все слова вываливаются из неё оборванными, вперемешку. Речь уже не обладает свойствами устремлённого в одном направлении потока, она мечется в замкнутом тупике, туда-сюда… и конечно не кончил университет, врёшь… евнух… ты меня мучаешь из зависти: я могу всё, ты не можешь ничего… у меня есть, а у тебя нет диплома… ты из зависти подбил всех меня мучать, а они все по природе независтливые, добрые…
Но в направленной выразительности речи, предназначенной для слуха, и нужды нет, если налажена другая выразительность, для зрения. Это повышенная выразительность, ведь уху всё даётся в обусловленном порядке, разложенным на множество мигов и различные элементы, а значит — ослабленным. Глаз же вбирает в себя всё сплавленно единым, первозданно мощным, и в один миг. Это удаётся ему без напряжения, особенно если это холодный глаз отлетевшей в сторонку, подобно моли, занявшей её удобную наблюдательную позицию души. Отлетев от себя в другое место, оставив и опустошив своё гнездо, душа и сама теперь, совсем с другой стороны, может обращаться к месту своего недавнего гнездования вполне отстранённо: оно, вон то тело. Она может и должна это сделать, чтобы влившееся в опустевшую форму её прежнего места новое содержание смогло, наконец, обратиться к себе на чистом детском языке, на я. К себе, как к единственному, золотейшему моему на свете существу.