Зато очень хорошо видно, что большинство участников кордебалета не принимает участия непосредственно в схватке. Многие только смотрят на неё, и не вмешиваются в действие. Это труднообъяснимо, но поскольку именно тяжесть их взглядов явно удерживает и Дона Анжело, и нас, от применения запрещённых средств достижения победы — следует расценивать это кажущееся неучастие как активнейшее участие. Этот контроль за нами освобождает нас от свободы использования некоторых не всеми принятых приёмов, но с которыми все так же хорошо знакомы, как знаком с ними наш недоброй памяти папочка, пусть упоминание о нём, как и прежде, останется всуе. Наше движение к свободе продолжается, длится, пока нам есть куда двигаться: к полному освобождению, освобождению от самой свободы.
— Вонючие рабы, безнадёжные подонки, — сообщаем мы им всем. — Бросаете на произвол судьбы слабую женщину.
Это не совсем справедливо, ведь как раз их невмешательство в наше избранное общество обнадёживает. Это и не совсем верно, Дон Анжело — не судьба, да мы ведь уже и неподвластны судьбе. Всё так, но этими словами мы намного больше ужаснём их, молчаливо смотрящих на нас. Ведь ужасают же они нас самих, ну, не сами они, может быть, а вопрос: неужто это наш рот извергает столь жалкие звуки?
— Тогда уж и пристрелите меня заодно, вы, castratti!
Это уж несправедливо совсем. Если что и удерживает Дона Анжело от такого поступка, так только это молчаливое смотрение на нас тех, кого мы назвали кастратами. Других причин удерживаться у него нет, вокруг — больше никого. Кроме того, это кричащее противоречие: известно ведь, у кого раздавлены ятра тот и не может войти в общество. Но ведь несправедливость со справедливостью, как и другие противоречия, уже сплавлены в одно жаром этой битвы. И потому вместо того, чтобы раскаяться в своих необдуманных словах, мы потрясаем зонтиком, угрожая им и в направлении неподвижных кастратов. Благодаря чему и пропускаем направленный в нас удар: получаем от кого-то из подвижных, задействованных в схватке подручных Дона Анжело пинок под зад. Но прежде — от него самого.
Этим ударом он прокладывает путь своему шмелиному племени, и его народ дышит нам в лопатки, гудит нам в уши шмелиный его рой. Маленький тиран, удачливый претендент на роль отца своего народца, он царёк его, просечёнными им каналами переселяются все они сюда, к нам. Все выходят в дорогу из одного места и находят каждому своё место, утром они на востоке — к вечеру тут, проходят, как солнца, как день один. Так было, так будет, и значит — есть: все народы — волны, оставляющие узоры на песке. Снова накатываются из Азии эти волны, наперев на наши берега — упираются в бока, и наша девочка, мамочка Европа опять покорно раздвигает геркулесовы столбы свои, раскидывает широко ноги, трещат её натянувшиеся сухожилия, трепещет мясо. Но просочившись сквозь её песчаную матку, волны возвращаются домой, на свой восток, к своему папочке. И мамочка опять встаёт из песка прежней девочкой, отряхивается, и изумлённо оглядывается вокруг свежеразрезанными наискось глазами, с новым, но хорошо знакомым сладким привкусом на языке: привкусом азиатской крови. У изумления есть основания, оно изумление собой, восхищение несмотря ни на что длящейся жизнью.
Есть ли основания у слёз, литься из этих глаз, этого мы не знаем. Зато благодаря им мы узнаём, что плачем. Это совсем детский, с тихими всхлипываниями плач. Его можно и не услышать, но слёзы видны всем. Нас не может быть не жаль, а вот и симптомы жалости, прежде всего — хихиканье скрипача, уподобленное хрипящему пиликанью его примитивного инструментика, хрр-брр. Пляши, мол, я тебе подыграю, доченька. Оказывается, этот очередной претендент на роль папочки корчится на полу у наших ног. По его дрожащему подбородочку стекают пузыристые слюни.
И следующие симптомы не заставляют себя долго ждать, очевидно, нас жалеют искренне, от всей души. Перекрывая слившую в себе плач и смех музыку шторма, бушующего в цирюльне, снаружи доносится звон стекла, а потом и металлические удары. Похоже, там кто-то решил подыграть нашей музыке на бубне, уронил его на булыжник переулка и тот заскакал по камням вниз. Или кто-то другой выбросил из окна прямо на площадь гигантский железный поднос. Прислушавшись, мы узнаём этот голос вопящий, истошные призывы нашей «Фиесты».