— «Слушаю-с», — отвечал я, да и давай бог ноги домой, А радость-то какая! Сенька, Сидор, все соседи, все православные пировали у меня до утра. На другой день частный и частниха выехали из города, а я в первый мясоед взял себе жену у соседа Сидора, и вот третий год, — прибавил Фадеев, — живем себе… слава богу… нечего сказать… ладно.
Глава X
НЕЧТО О СЛОВЕСНОСТИ
— Признаюсь, — сказал, зевая и потягиваясь, Василий Иванович, — скучненько немного, и виды по сторонам очень не замысловаты… Налево гладко… Направо гладко… Везде одно и то же. Хоть бы придумать чем-нибудь позаняться.
— Чтением, например, — сказал Иван Васильевич.
— Пожалуй, хоть бы и чтением. Я очень люблю иногда, как делать нечего, книжечки читать.
Очень, иногда, забавные истории пишут. Да кстати, коли смею спросить, вы, может быть, сами сочиняете?
— Нет-с.
— И хорошо, брат, делаешь. Дворянину неприлично идти в писаки. И потом, — прибавил, вздохнув значительно, Василий Иванович, — не всякому дан talent…т.
— Для нынешней словесности не нужно таланта, — сказал Иван Васильевич.
— Не всякому дано дарование.
— Не нужно дарования!
Василий Иванович взглянул на Ивана Васильевича.
Иван Васильевич взглянул на Василия Ивановича.
— Да, — продолжал Иван Васильевич, — теперь не нужно дарованья — нужна одна смышленость. Теперь словесность — ремесло, как ремесло сапожника или токаря. Писатели не что иное, как литературных дел мастера, и скоро поделают они себе вывески, как в кондитерских и булочных.
— Ну уж, позволь, — прервал Василий Иванович, — это ты уж просто, кажется, аллегорию говоришь.
— Нет, я говорю правду. Неужели вы не знаете, какие жалкие и мелкие расчеты скрываются под громкими названиями? Вы еще верите, когда вам говорят, что словесность — выражение народного духа и бытия; вы веруете в высокое ее призвание научать людей, исправлять пороки и направлять душу к чистым наслаждениям. Все ведь это вздор. Словесность есть один из тысячи способов добывать себе деньги, и все прекрасные чувства, все глубокие мысли, которыми наполнены теперь книги, можно исчислить на ассигнации и серебро. Уничтожьте продажу книг — и словесность исчезнет. В наше продажное время поэзия разлагается на акции и восторг берется на откуп. Скоро заведут сочинительские фабрики, и готовые мысли и чувства будут продаваться по таксе, смотря по достоинству, как продаются теперь у портных фраки и панталоны.
— В прошедшем году, — заметил Василий Иванович, — я купил себе на Кузнецком мосту фланелевый сюртук. Как бы вы думали? Никуда не годился: француз-мошенник обманул.
— Так обманывают вас те, которых вы читаете с удовольствием, как добрый и честный человек.
Вы с доверчивостью покупаете кафтан, а кафтан ваш сшит из тряпок, и то на живую нитку. Теперешние портные, или литераторы, славно себе набили руку для выкройки. У них все в дело идет: и политика, и религия, и нравственность, и юридические вопросы, и философские задачи, а паче всего любовные похождения всех возможных родов. Взгляните на современную европейскую литературу; взгляните в балаганные кулисы: вам, право, станет тошно. Перед вами все нарумянено, раскрашено, фальшиво; всюду мишура и фольга, всюду жадное стремление обобрать публику. Но публика не поддается, а проходит себе своим путем перед словесностью, как перед нищим, и лишь изредка бросает ей залежалую гривну. В самом деле, Европа до того стара и опытна, что уж не может более играть добросовестно в литературу. В Европе чистые чувства задушены пороками и расчетом. В ней нет более тех девственных призывов, которые необходимы для излияния девственных и неподдельных впечатлений. Кое-где встретятся еще, может быть, несколько людей, одушевленных благородным огнем, но они не воскресят погибшего: из лохмотьев не сделать им порфиры. Вот почему в стране, еще во многом девственной, в стране, еще не утратившей вполне святыни своей — первобытной народности, в стране могучей и доблестной, как Россия, должны быть свои родники, чистые, светлые, не смешанные с грязью испорченных народностей.
— Так-с, — сказал Василий Иванович, который слушал довольно небрежно и ничего не понимал. — Вы любите нашу русскую литературу?
— Сохрани меня бог! — с живостью прервал его товарищ. — Я не говорил такой глупости. И к тому же, о какой литературе вы говорите? Их две у нас.
— Какие две?
— Да! Одна даровитая, но усталая, которая показывается в люди редко, смиренно, иногда с улыбкой на лице, а всего чаще с тяжкою грустью на сердце; другая наша литература, напротив, кричит на всех перекрестках, чтоб только ее приняли за настоящую русскую литературу и не узнали про настоящую. Эта литература приводит мне всегда на память крикливых сидельцев Апраксина двора, которые чуть не хватают прохожих за горло, чтоб сбыть им свой гнилой товар. Признаюсь, я не видал ничего смешнее, удивительнее, уродливее и отвратительнее этой подложной литературы.
— Отчего это?