Нашего дедушку знало полгорода, потому что, возвращаясь ночью из какой-нибудь кнайпы, он всегда оповещал об этом жителей Львова своим громким пением, которое мало напоминало пение, зато его трудно было отличить от рева крупного рогатого скота, а потому в редком доме не открывалось окно и не сыпались из него проклятия на его лысую голову. Бабушка пыталась поутру стыдить дедушку, отчитывала долго и терпеливо, объясняя, как он позорит семью, но дедушка лишь молча кивал головой, а вечером исчезал из дома и оказывался там, где собиралась самая темная элита города – бродяги, батяры, пьяницы, разбойники и воры, одним словом – такой сброд, что с ним за один стол и садиться опасно, но наш дедушка среди этой шушеры чувствовал себя прекрасно, все пьянчужки относились к нему по-дружески, а так как его любили, то любя и подшучивали над ним, подсовывая в карманы пиджака презервативы, окурки дамских сигарет, папильотки, старые чулки, а однажды даже запихнули в карман большие розовые майталесы[42], которые называли барханами, не говоря уже о том, что измазывали помадой манжеты и воротник и брызгали одеколоном. Словом, у бабушки было чем развлечься, когда она выворачивала эти карманы и охала над испачканными сорочками. Больше всего ее вывели из равновесия эти майталесы с зеленой заплатой в шагу, бабушка сначала продемонстрировала их всей семье, а потом вышла на галерею и стала размахивать ими, как флагом, оглашая двор своим непередаваемым высокопоэтическим плачем за упокой своей судьбы, которую так бесстыдно испоганил ее муж. Она подняла глаза к небу и, обращаясь к Господу, молила, чтобы он пришел к ней и прибрал ее к себе, потому что сил уже нет терпеть. «Я готова отправиться на тот свет в любую минуту, – вопила она ввысь, а соседки сочувственно кивали головами и утирали глаза платками, – ничто меня тут не держит. Да как подумаю, что станет с этим старым козлом, так будто громом меня поражает, и должна жить дальше, но уже ему назло!» Дедушка тем временем преспокойно себе завтракал, пряча в усах загадочную улыбку, которая, возможно, и могла бы подтверждать всю правдивость бабушкиных подозрений и быть неопровержимым доказательством его вины, если бы не преклонный дедушкин возраст. Он никогда не оправдывался, не защищался, а все бабушкины обвинения воспринимал как должное, потому что хотел, видимо, чтобы все его считали неисправимым повесой, а не старым маразматиком. Иногда дедушка возвращался не один, его приносили на рассвете на рядне добрые друзья и клали нам под порог, дедушка продолжал мирно храпеть, пока кто-нибудь не выходил на крыльцо, тогда бабушка набирала кружку холодной воды и выливала на дедушку, он подскакивал, фыркал и тряс головой, выкрикивая при этом команды: «Вперед! За мной! Бей врага! В штыки! Ни шагу назад!» Вторая кружка холодной воды окончательно приводила его в чувство, и он, уже облизываясь и причмокивая губами, интересовался, что у нас на завтрак, на что бабушка непременно сообщала, что есть ему придется дерьмо собачье в подливе бешамель.
Только когда дедушка умер, бабушка облегченно вздохнула, но перед этим, ясное дело, исполнила свой незабываемый плач, в котором, правда, ни слова не было о презервативах, помаде и трусах, а были такие причитания, что куда там Ярославне до нее.
– Боже, Боже, сколько я из-за него намучилась, и что я только в этих карманах не находила! – вздыхала она за поминальным столом в кругу семьи и соседей. – Вот только и отдохнула, когда его на войну забрали. Никогда не знала, куда он подевался, что делает, с кем шатается. Никогда ничего мне не говорил. Каждую ночь не была уверена, дождусь ли его хотя бы к утру или нет. Наконец-то все это закончилось, не придется мне больше переживать. Теперь я знаю, где он и что с ним все хорошо.
Потом все присутствующие пустились в воспоминания о дедушке, и я впервые услышал о его заводном характере, ведь на моей памяти он не был похож на гуляку, зато в молодые годы он тоже любил хлебнуть пивка не в порядочных кнайпах, а в зачуханных мордовнях[43], в которых редко обходилось без приключений, потому что он отважно лез в любую драку и успокаивался лишь тогда, когда выходил из нее с подбитым глазом, расквашенной губой, надорванным ухом или вырванным клоком чьих-то волос в кулаке, а свои гулянки дедушка пытался прикрыть тем, что ходит в читальню на репетиции спектакля, и однажды притащился уже под утро и на весь двор кричал:
– Дубрый день, любимые муи!
– Я те дам, любимые! – отвечала бабушка. – Ты сперва скажи, где шлялся всю ночь.
– Так я ж в читальне был. Вчера была репетиция, а тут пришла пулиция и всех нас накрыла, и мы просидели в кутузке, так-то вот!
– Ах ты брехло такое! А шоб ты провалился! А шоб тебе пусто было! А шоб у тебя все зубы повыпадали, а один остался, шоб он у тебя всю жизнь болел! Я те дам читальню, я те дам кутузку!
– А ей-богу, не сойти мне с этого места! Мы ж не виноваты, шо пришел, понимаешь, этот шпициль[44], и еще шпагат[45], и еще там несколько и забрали нас.
– А девок тоже вместе с вами забрали?