Так продолжалось, покуда осенью 1897 года в Москву не приехал знаменитый чешский квартет. Успех танеевского камерного ансамбля был блистательным, а исполнение, по отзыву автора, — «верхом совершенства». Софья Андреевна Толстая, присутствовавшая на вечере, назвала квартет настоящим «торжеством музыки».
Третий струнный квартет ре минор, созданный в первой редакции еще в 1886 году, был первоначально посвящен Чайковскому и заслужил похвальный отзыв Лароша.
Но сам композитор, видимо, не был удовлетворен и десять лет спустя создал вторую редакцию квартета и посвятил ее своему ученику Сергею Рахманинову. Его вторая часть — тема с вариациями — написана в ритме медленного старинного итальянского танца — грациозной «сицилианы». Вариации, одна другой краше, пленяют тончайшим плетением мелодических голосов. Тем более поражает слушателя несколько сумрачное, даже траурное, заключение квартета, оставляющее в памяти след глубоких и скорбных раздумий.
Третий квартет остается в числе сокровищ русской камерной музыки. Потому так странно звучит в наши дни приговор Семена Кругликова. Весь квартет, но его словам, написан на «отжившем языке» и «есть только мертвая игра в звуки…».
Но, завершая квартет, композитор весь был охвачен новым замыслом большой симфонии до минор.
Между тем условия для творческой работы дома становились крайне сложными. Как ни пытался композитор оградить свой труд, ограничивая дни и часы приема посетителей, ничто не помогало. То и дело в прихожей особнячка в Мертвом переулке, куда переехал с нянюшкой Танеев, звонко заливался болтливый колокольчик. Шли к Танееву ученики, друзья, знакомые и незнакомые с просьбами, за советом, за делом и вовсе без дела. В консерватории, на улице то деловые, то совсем ненужные разговоры отнимали у композитора драгоценные часы и минуты. По складу своей натуры он не способен был отмахиваться, терпеливо выслушивал каждого, но, теряя нить творческой мысли, нередко доходил до отчаяния.
Ключ к избавлению от бед подал ему Кашкин.
По лесистым лощинам вокруг Сергиевской лавры, по берегам речек и прудов были разбросаны здесь и там малые монастырьки, пустыни и скиты. Почти при каждом имелась небольшая гостиница для приезжих.
Сергей Иванович последовал совету друга. Черниговский скит полюбился ему больше других. Если у самой Троицы стоял вечный гомон, роились толпы паломников, то здесь, в двух-трех верстах от лавры, поражало прежде всего малолюдство. Композитор стал наезжать в скит при всякой возможности, когда не было уроков в консерватории.
Местность вокруг — прелести неизъяснимой. И весной, и в листопад, и снежной суровой зимой тишина казалась нерушимой, уединение — совершенным.
Прислуживал гостям один и тот же монастырский служка Максим, нескладный долговязый паренек лет семнадцати, в скуфейке, куцем побурелом подряснике и огромных растоптанных сапогах.
Приглядевшись, служка вскоре заметил, что этот московский господин не как все, а на свой, какой-то особенный лад. Зачем ездит — бог святой знает! Будить его к ранней, к полунощнице, пользы нету. Все одно не пойдет. Опять же в пост молочной пищей не брезгует. Однако ж худа от него никому тоже нет, скорей наоборот. Не шумит, не требует, в расспросы не пускается. Что ни подашь ему — слава богу! А в обиде от него никто не остался.
Служил гостю Максим не за страх, а за совесть. Завидев издалека тележку с Танеевым, сияя радостью, выбегал на крыльцо, бережно, как ребенка, брал старый полированный ящик, в котором что-то потрескивало. За неимением в скиту фортепьяно Сергей Иванович обычно привозил с собой дорожную, немую клавиатуру.
С глазу на глаз Максим был не слишком разговорчив: «Да-cl», «Нет-с!», поясной поклон по уставу и заученное «Спаси господи!» — все не поднимая ресниц. Но когда случалось Максиму на миг их поднять, все его обветренное, худое, скуластое, тронутое оспой мужицкое лицо вдруг светлело, прояснялось от чистой, «озерной» голубизны застенчивых глаз. В них то застывшая, неуемная печаль, то наивное, ребячье любопытство.
День-деньской, как некий дух, бесшумно сновал служка взад-вперед по коридору в своих сапожищах, болтая длинными руками (если не были заняты они подносом либо самоваром). И все на нем как бы развевалось: подрясник и длинные рыжеватые волосы.
Но когда за притворенной дверью постоялец что-то тихонько насвистывал про себя, Максим, словно окаменев, замирал на месте, с чем бы ни шел, и с минуту прислушивался, склонив набок голову, по временам опасливо озираясь, не подглядел бы красноносый келарь Иона, старый ябедник, который так и шныряет по углам, пет ли где чего…
Докучать Танееву Иона остерегался. Зато имя скитского казначея отца Евгения постоянно мелькает на страницах танеевских дневников. Снедаемый любопытством Евгений любил посидеть под шумок остывающего самовара — кое-что выведать, а при случае, быть может, и наставить на путь спасения «заблудшего» и несколько загадочного жильца.