Впереди каравана на осле, на мягкой подстилке, восседал староста каравана, за ним ехали его караванщики, за караванщиками — охрана, за нею купцы, а за купцами, подоткнув под себя аркан, свисавший из ноздри головного верблюда, ехал караван-вожатый.
Караван-вожатый порой затягивал тягучую древнюю песню, но и певши её привычным ухом прислушивался, как ровно позвякивает колокол под брюхом заднего верблюда, а чуть собьётся, чуть дрогнет его размеренный звон, и сердце вздрагивало: нет ли беды в караване?
Ночь кончалась.
Впереди, на башнях, успокоительно дотлевали костры. Осталась в стороне тёмная груда глиняных деревенских строений, где, видно, все спали, а может, и вымерли: даже псы не залаяли.
И снова безлюдная ночная степь охватила караван со всех сторон.
— Деревню Курган прошли, — сказал, будто себе самому, вожатый.
Никто не отозвался: дремали на своих ослах караванщики, дремали в стёганых халатах купцы, дремал певец, нанятый купцами для утехи в долгой дороге, мирно дремали охранники, ибо дороги в землях Тимура безопасны.
Лишь Геворк Пушок сквозь дремоту приоткрыл глаза, солидно сидя на крепком, резвом осле. Приметив, что уже расплывается синим дымком по степи предрассветная прохлада, плотнее запахнул свой белый шерстяной чекмень в опять задремал, уставший от дневных разговоров с попутчиками.
Теша свою гордость, вдосталь наговорился Пушок с попутчиками и, из снисходительного расположения к ним, каждому к слову успел намекнуть, что товар он везёт ценнейший, а хозяин у него знатнейший, чтоб все в караване разумели, что, мол, не простой купец едет, не залежалые кожи везёт, не в короткую поездку выехал, а на широкий торговый простор. Но бывалые попутчики и без тех намёков ещё в Самарканде смекнули, чья это сотня верблюдов столь завидно завьючена в дальнюю дорогу.
Дальняя дорога Геворка Пушка только-только начиналась. Ещё самому ему темны её предстоящие повороты, её подъёмы, кручи и пропасти.
Из Самарканда вышли затемно.
Зной переждали на знакомом дворе Кутлук-бобо, а как жара спала, снова вышел караван на свой путь.
Сперва слушали певца, идя среди степи, поросшей голубой иссохшей травой. В стороне оставались то сады, где вдруг мелькала змейкой воркотливая струйка ручья, то придавленные к земле глиняные мазанки деревень.
Устав от певца, разговаривали: Пушку никак не молчалось. Всю дорогу набухали в нём и распирали его всякие утешительные мысли о начатом долгом пути, о базарах, что шумят в далёком далеке впереди, о хитрецах, что потщатся выманить у купца за бесценок товары, да наколются на стойкую выдержку Пушка…
А когда говорить устали, совсем уже смерклось, и снова запел певец, сеча струны острыми пальцами.
В темноте пропустили встречный большой караван из Суганака…
«Так же вот и Мулло Камар где-то сейчас шествует по своей стезе!» подумалось Геворку Пушку.
Незаметно купцы и певец смолкли, предавшись дремоте, и лишь тяжёлая кость бессонно бултыхалась внутри плоского колокола, качавшегося под брюхом заднего верблюда; мерно, будто сердце, билась кость о гулкую медь.
Достигал этот звон тёмных деревень, да мало кто внимал ему в ночное время; земледельцы, намаявшись за день, спали на ветерке, на глиняных кровлях, втащив следом за собой и лестницы, чтоб не коснулся их сна никакой чужой человек.
Лишь те, кому случилось в ту ночь поливать поле либо караулить виноградники, могли, вслушавшись, понять по звону — велик ли караван, тяжело ли навьючен, по какой дороге вдет.
Но никому здесь не было дела до караванов: какое дело крестьянам, куда идут и что несут эти невидимые в ночи, молчаливые верблюды.
Лишь на краю одной из деревень, не на крышах лежа, а на тёплой, чёрствой, пахучей земле, вслушивались люди в поступь этого каравана.
И один из лежавших хриповато спросил:
— А те ли это?
Задыхающийся голос ему отозвался:
— Я за их звоном до самой стоянки шёл. Они на стоянку стали, а я сюда дошёл, — звон их помню.
— Верно ли?
— Я звон их помню — те самые.
— Гляди!
И замолчали.
И молчали, пока караван, почти что над ними, проходил медлительной вечной поступью сквозь сухую степную тьму.
Тимур, не поднимая головы, приоткрыл глаза. В комнате было темно и душно, но вверху, под потолком, через каменную резьбу слухового окна уже сквозила предрассветная синева.
Он лежал во тьме, будто на дне ямы.
Светильники не горели: он не любил, когда рассвет пробивался сквозь пламя светильников; Тимур любил, когда рассвет приходил из ночной тьмы.
Протянув руку к пышным душистым одеялам, Тимур потрепал по бедру девушку, спавшую здесь эту ночь.
— Выспалась?
Но девушка крепко спала.
Он дёрнул туго завязанный пояс её шаровар:
— Вставай! Утро идёт.
Она сразу проснулась, но не откликнулась, обомлев спросонок.
Он быстро поднялся на ноги и стоял, широкой ладонью разглаживая слежавшееся лицо, а она ещё не решалась шевельнуться, ожидая, что он может опуститься к ней.
Стоя, он повторил нетерпеливо, досадливо:
— Вставай, вставай.
Она вскочила, зазвенев украшениями, надетыми на неё с вечера, подтянула пояс и, удивляясь, что он так и остался неразвязанным, воскликнула:
— И?!