Нигде, может быть, не чувствовалась живее и ближе вся горечь и скорбь этих слов, как в Сан-Стефано и на русских позициях под Царьградом, на виду этих минаретов и купола св. Софии. Нигде не сказывалась так явно перемена отношений к нам со стороны всех этих разношерстных представителей Европы и местных населений, так как именно там, где еще так недавно все они были преисполнены удивления и почтения к русской силе, а теперь глядели на нее, эту силу, с нескрываемой пренебрежительной насмешкой. И все это приходилось терпеть молча, с болью горькой обиды в ежечасно оскорбляемом русском сердце. Дух уныния, озлобленной скуки и апатии все более и более овладевал русскими под Царьградом. Нравственно удушливое положение их становилось невыносимым, — хотя бы домой скорее, что ли, от этого жгучего стыда и позора! — вот каково было всеобщее чувство. Бежать, бежать прочь и дальше от всех этих немых и живых свидетелей вчерашних наших торжеств и подвигов, — вот было общее желание. И с какой завистью гляделось на тех счастливцев, которые могли тогда же совсем уехать в Россию!
К этой мертвящей, томительной скуке и апатии, еще усиливавшейся от продолжительного бездействия и стоянки в нездоровых местностях, присоединились болезни, — болотные лихорадки, сыпной и пятнистый тиф, близкий к чуме. Солдаты ежедневно мерли десятками по госпиталям, русские кладбища позади лагерных позиций все разрастались и разрастались… Жара стояла убийственная. Плохо зарытые болгарами трупы людей и животных на полях сражений, внутри страны, распространяли зловоние и грозили чумой. Кроме строевых учений начальство старалось занимать войска обширными работами на пристанях, по выгрузке различных предметов довольствия, улучшением путей сообщения в районах их расположения, закрытием падали, лежащей по всем дорогам и вблизи селений, и т. п. Но несмотря ни на что, эта двусмысленная неопределенность положения и полная безвестность насчет ближайшего будущего все-таки накладывали на всех и все в русских станах печать унылой скуки, а вести с Запада и в особенности из Берлина плодили глухое раздражение и горечь сдержанной злобы и на чужих и на своих, — «Вот они, наши настоящие нигилисты!»— повторялось тогда на чужбине вслед за Аксаковым, — «Нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий, которые, как и нигилисты вроде Боголюбовых, Засулич и К, одинаково лишены всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства; и те и другие — иностранцы в России!» И действительно, «самый злейший враг России и престола не мог бы изобрести чего-либо пагубнее для нашего внутреннего спокойствия и мира». Берлинский конгресс действительно казался, в особенности там, в Сан-Стефано, «открытым заговором против русского народа, — заговором с участием самих представителей России», этих «государственных нигилистов», как определил тогда и конгресс, и наших дипломатов, Аксаков.
Но что же! Зато Берлин добился своей цели: Россия была временно ослаблена войной, ее расстроенные финансы стали в еще большую зависимость от Берлина, и Франция от нее отвернулась; между ней и Россией возникло недоверие и охлаждение; славяне ускользнули из-под русского влияния; в среду балканских христиан и их молодых государственных организмов, благодаря умышленному их расчленению и нарочно несправедливому определению их этнографических границ, было брошено злое семя взаимной зависти, вражды и будущих раздоров и усобиц, Австро-Венгрия получила подачку за свой позор Садовой и Пражского мира, и естественным образом должна была отныне пристегнуться к Германии, Англия прикарманила Кипр, ограничила Россию в Малой Азии, — и ликующий еврей Беконсфильд возвратился в Лондон истинным триумфатором. «Всемирный Еврейский Союз» — эта новая великая держава — окрылился и расправил свои когти, а «честный маклер» в Берлине потирал от удовольствия руки: Россия получила от него «достойное возмездие за 1875 год: «не заступайся вперед за Францию!»
XXVII. ПРАВДА СКАЗАЛАСЬ