Настоящая поэзия стоит, как на краеугольном камне, не только на стихах о жизни,
но и на стихах о смерти. Если в стихах о смерти какой-нибудь поэт бестактен или своей
излишней мелодраматичностью, или искусно прикрытым равнодушием, или
напыщенной опти-мистичностью,— у меня всегда закрадывается сомнение в
подлинности таланта. Стихи о смерти — это проверка таланта поэта, не меньшая, чем
стихи о любви. Самые сильные в книге Чухонцева стихи — о потере матери и отца.
Написаны они так, как будто не написаны, а выдохнуты:
И всех как смыло. Всех до одного. Глаза поднял — а рядом никого, ни матери с
отцом, ни поминанья. Лишь я один, да жизнь моя при мне, да острый холодок на самом
дне: сознанье смерти или смерть сознанья. И прожитому я подвел черту, жизнь
разделив на эту и на ту, и полужизни опыт подытожил: та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька, а этой жизни я еще не прожил.
Олег Чухонцев написал однажды: «И каждый куст не терпит повторенья, шумит,
шумит. . И я не повторюсь!» Все основания для этого есть. Несмотря на разрывы
между датами стихов, они соединяются в одно целое. А это значит — поэт состоялся.
1977
ПРЕКРАСНАЯ ТАЙНА ТОВАРИЩА
гнуло на еще чистый лист, вложенный в пишущую машинку, из новой повести В.
Конецкого «Путевые портреты с морским пейзажем», о которой я пишу.
В контексте это выражение выглядит грубовато-иронически, как бы с издевинкой
над любовью капитана к глуповатенькой стюардессе, зазывно мерцающей коленками в
особенных серебристых колготках. «И все это надо прикрывать улыбкой
сочувствующего, хранящего прекрасную тайну товарища».
На первый, поверхностный взгляд повесть может показаться даже презрительно-
насмешливой: настолько непривычна ее жестокая обнаженность в описании людей на
борту и даже самого океана. Чего стоит, например, такая фраза: «Конечно, потонуть
очень сложно, но как отрадно, что какая-то надежда остается — слабенький налет
мужества на обабившемся океане». «Бр-р-р! — может испуганно отшатнуться
любитель Айвазовского. — Ну уж, над океаном-то зачем насмехаться! Какое
бестактное слово — «обабившийся»! И как можно жалеть о том, что потонуть сложно!
Где же гуманизм?!» Но так может сказать человек, знающий морс только по картинам в
золоченых рамах. Слава богу, мне довелось ходить на зверобойной шхуне «Моряна» в
Баренцево море, когда льды сдавливали наше суденышко и оно, как нерпа, ползло по
торосам, корябая их винтом, и я помню, как матросы кляли почем зря и море, и свою
моряцкую жизнь. Но когда
266
мы прорвались сквозь льды к чистой воде, и все было спокойно, и никакая качка нас
не качала, и никакие айсберги не надвигались на шхуну, грозя раздавить ее,— словно
чего-то не хватало, и море, переставшее быть страшным, казалось немыслимо
скучным, словно опреснела его соленая вода. Люди моря даже страх предпочитают
скуке, но не восхищаются и страхом. Люди моря не любят рассусоливать красивости об
окружающей их соленой стихии. Это их быт, их поле боя за жизнь! и полю боя не
говорят комплиментов сражающиеся на нем. Море беспощадно к людям, и люди моря
беспощадны к нему в своих, таких же соленых, как оно, разговорах. Порой даже
кажется, что люди моря ненавидят море. Но это только кажется. Тогда какого же черта
люди моря сходят с ума, оказавшись на суше, чья сомнительная твердость так бесит их,
и почему их ноги так тоскуют по прыгающей то вверх, то вниз палубе, в чью
нешаткость они поверили раз и навсегда? Нет, люди моря любят море, но порой у них
не бывает времени, чтобы это осознать, и они ругаются с морем, потому что они с ним
работают. Крестьянин может ругать лошадь, шофер — машину, но это вовсе не
означает их нелюбви. Извозчик в чеховском рассказе «Тоска» нежно исповедуется в
своем горе лошади, но ведь и он, наверно, бивал ее кнутом и употреблял отнюдь не
нежные выражения, когда она артачилась. Недавно одна дама высказывала мне свое
возмущение молодым дирижером, который на ужине после концерта позволил себе в ее
присутствии (!) говорить «кощунственные» слова о своей профессии: «Ненавижу эту
проклятую работу — махать палочкой...» Дама всплескивала руками: «Я больше не
верю в него как в дирижера... Как можно так оскорблять самое святое— музыку!» Что
бы сказала эта дама о Пушкине, который, посылая Вяземскому стихи «Я вас любил...
Любовь еще, быть может...», препроводил с этим стихотворением довольно-таки
грубоватую приписку? Так грубо, надорванно может гозорить об искусстве только
человек, навеки прикованный к нему, как будто к тачке, всей шкурой понимая, что
искусство — это каторжная работа. Такое понимание не отменяет любви к искусству, а
именно оно и есть любовь. Это не воздушная любовь дилетанта, а измотанная,
изнервленная, но мо
139
гучая любовь профессионала, стесняющегося высокопарности и иногда нарочито
низводящего ее до шутки, кажущейся кощунством. Есть дилетанты искусства, есть
дилетанты жизни. Отношение дилетантов жизни к жизни часто бывает
сентиментально-высокопарным, как отношение к морю у туристов на прогулочных
катерах. Но как в море существуют люди моря, так и в жизни существуют люди жизни,