– Камеры, Гарт! Там повфюду камеры – наблюдать ваторы в Линкольн-тоннеле. Я внаю людей, которые внают людей. Мовет, удафтфя давэ выпфэпить номер мафыны ф видео. Валь, было темно.
– Я думал, эти типы ездят на угнанных.
Николас разочарованно поглядел на меня кровавым глазом:
– Иввините, мифтер Блофыный рынок, но фто вы вообфе внаете об
– Хорошо, Николас, хорошо.
На мойке включили аэродинамическую трубу, и капли побежали по стеклам во всех направлениях.
– Внаеф, бандюги – они не угоняют мафыны, фтобы фвозить кого-то на прогулку. Они берут фемейный федан. У них ефть гонор – это тебе не фельфкие клоуны, которые грабят киофки, знаеф, эти
– Но как… Ладно, ну его.
– Валяй, говори.
Я посмотрел на него пристально. От всех этих событий – начиная с убийства Марта и до отбуцканного Николаса – мне сделалось дурно. В кишках похолодело. Но метаться мой ум заставил именно эмоциональный и интеллектуальный стресс от такого наглого насилия и запугивания. Я в опасности. Энджи в опасности. Они знают, где я живу. И даже полиция – угроза для нас. Ситуация, в принципе, незнакомая и совершенно отвратительная, и мой немедленный детский рефлекс был – остановить ее, как пластинку на проигрывателе. Или даже открутить ее к началу и вовсе не включать эту кошмарную песню.
– И вот этого ты хотел от жизни? – наконец пробурчал я. – Таскаться по барам, получать по башке, накоротке общаться с отребьем? Боже. Ведь ты был умным, честолюбивым…
– Не, я передумал. – Он горько посмеялся. – Не обфятфя, братетф.
Мокрое ветровое стекло ярко засветилось – такси выезжало с мойки.
– Феф? Мы фефяф прилявем на фиденья. Фуфыть мафыну не надо. Вклюфи «Конетф фмены» и катифь по Бродвею, будто едеф домой, лады?
Шофер прочистил горло:
– Это будет дороже.
– Ну вот, я уве подкинул ва мойку. Пять бакфов, лады? Таксист пожал плечами:
– Ладно.
Я лег на сиденье, мои буйные волосы запутались в жесткой щетине на голове Николаса.
– Зачем мы…
– Ефли ва нами фледят, то подумают, фто мы подорвали ив тафки в мойке и оторвалифь от них.
– Хм-м. Не так уж глупо, братец.
– Ого, фмотри-ка, – хихикнул Николас.
– Извини. За нотацию, то есть.
Он не ответил – в кои-то веки. Вообще-то, если знаешь Николаса, наверное, в ответ на извинения лучше всего рассчитывать на то, что он просто пожмет плечами. Мы лежали, а свет уличных фонарей проплывал над нами по потолку машины, и это напомнило мне «походы» с ночевками на заднем дворе, которые мы устраивали вдвоем, когда мне было десять, а ему – семь. Лучи фар, скользившие по переулку, ползли через наш двор, отражаясь в окнах соседей, мерцали сквозь рябь палатки над головой, как северное сияние. Была, наверное, осень – довольно холодно, сказала мама, и нас не заедят комары и мы не сваримся как кукурузные початки в наших затхлых списанных армейских спальных мешках. На деревьях еще было много листьев, но уже сухих: они шелестели на ветру, и звук был как от воды, падающей на камень. Отрываясь, листья плыли в отсветах фар причудливыми тенями. Мы с Николасом воображали, что мы на Юконе, спим возле своего прииска (идея Николаса), глядим на северное сияние, и силуэты Спутников проплывают сквозь светящиеся туманности. Мы говорили о прииске: какой глубины шурф, какие у нас каски с фонариками на лбу, как мы питаемся одними хот-догами, картошкой-фри и молочными коктейлями, у нас есть отбойные молотки и мы каждый день взрываем динамит. В те дни в нас обоих, бывало, просыпалась буйная, как у всех детей, фантазия. И как братьев нас сближало прежде всего то, что мы делили тяготы и унижения от родителей (галстуки-бабочки, семейные фотографии, чай у тети Джилли, уроки танцев). Но отрочество вбило между нами клин соперничества, и у меня, старшего брата, не осталось таких слов, какие Николас захотел бы слушать.
В такси я думал, много ли детского осталось, и осталось ли вообще, в Николасе – человеке, у которого, казалось, не было никакого невинного прошлого и нет никакого здорового будущего. И даже если какой-то ничтожный остаток и сохранился, хватит ли его, чтобы восстановить отношения между нами? Я чувствовал, что он уже не тот алчный негодяй, который нанес такой тяжкий удар папе с мамой. В тот вечер, когда Николас объявился – когда мы пошли выпить и «перемолвились словом» – я даже сквозь защитный слой шуточек почувствовал, что мой отпор вызвал в нем какое-то искреннее огорчение. И по дороге домой я смаковал его, наслаждаясь вкусом возмездия – за все, по моим представлениям, что Николас причинил нашей семье. Он на самом деле слушал меня, мои слова задели его, и казалось, ему не безразлично, что я думаю. Прошло ведь много времени.
Или вот Энджи. Когда она бранила его, он, казалось, реагировал на семейную тему.