— Я тебя сама буду лечить. Врачевать твою душу, твой сон. Я любовью своей тебя буду лечить, Котя. Я тебя очень люблю, Котя. Я хочу родить тебе сына, и он тоже своей нежностью, своей беззащитностью тебя будет лечить. Ты ведь не оставишь нас?
Движимый встречным, благодарным чувством и стремлением успокоить и не замечая, что начинает противоречить себе, он сказал:
— Не будем, Верочка, драматизировать положение. Я уверен, что никакого истощения нервной системы у меня нет и не предвидится. И знаешь, между прочим, почему? Потому что я женился на тебе. Кстати, внушил мне эту мысль — о необходимости на тебе жениться, вернее, укрепил меня в ней — тот самый Ваня, о котором я тебе говорил, земляк коменданта. Память о нем мне теперь особенно дорога. И еще хочу сказать… это только для тебя. За два года пребывания в Брукхаузене я убедился, что человек может гораздо больше, чем принято думать. В каждом из нас есть огромный запас прочности, громадный резерв сил. Надо только суметь добраться до этого резерва.
— Как, Котя? Я хочу любой ценой…
— Не надо любой ценой. Сделай так, чтобы я никогда не сомневался в твоей готовности быть всегда со мной, в радости и в печали… всегда, до конца.
Она порывисто обняла его, доверчиво прижалась к нему всем телом.
Глава пятая
В семь утра Покатилов был уже на ногах. Он принял теплый душ, побрился и сел к столу, чтобы на свежую голову прочитать в подлиннике доклад Генриха Дамбахера. Но он не добрался и до середины его, как в комнату вошел сам Генрих, благоухающий чистотой, с безупречно причесанными блестящими седыми волосами.
— Я ждал тебя целый вечер, — вместо приветствия сказал он Покатилову с укором и сел рядом на табурет.
— Я был в лагере, Генрих. Потом ко мне пришел Анри Гардебуа. А потом было уже поздно. Но, как видишь, я штудирую твой реферат. — Он показал на тонкие листки с машинописным текстом, скрепленные металлической скобочкой. — Некоторые твои формулировки, честно говоря, мне кажутся расплывчатыми. Возможно, потому, что я не совсем хорошо владею немецким.
— Именно насчет формулировок я и хотел с тобой потолковать в первую очередь. — Генрих сразу взял деловой тон и даже глянул на часы, словно собираясь приступить к юридической консультации или начать защитительную речь в суде. — Ты, конечно, знаешь, что наша организация объединяет брукхаузенцев как из социалистических, так и из капиталистических стран. Среди наших товарищей из западных стран есть не только коммунисты, но и либеральные монархисты вроде Сандерса, социалисты, как Насье, голлисты, как твой друг Гардебуа, хотя формально он и числится беспартийным, представители буржуазных слоев… тот же Яначек, скажем, или бельгийская чета. И если мы в комитете хотим говорить от имени всех — нам необходимо искать приемлемые для всех формулировки. Это проблема проблем. Конечно, в принципиальных вопросах формулировки при всей их гибкости должны быть достаточно определенны. Иначе, как понимаешь, участие коммунистов — наше участие — в работе комитета потеряло бы смысл, и мы не делаем из этого секрета. Да, мы открыто говорим об этом товарищам по лагерю — не коммунистам. Я имею в виду вопросы борьбы за мир, за разоружение, против возрождения милитаризма, реваншизма. И тут меня, как генерального секретаря, постоянно подстерегают опасности…
Он рассказал о случае, который произошел с ним на прошлогодней сессии в итальянском городке Сан-Ремо. Выступая там с отчетным докладом, он, естественно, не мог не коснуться такого, по его словам, щекотливого политического вопроса, как пакт между Бонном и Парижем. Коммунист, он чувствовал себя обязанным высказать неодобрение этому союзу реакционных сил двух стран. Но как это сделать, чтобы не вызвать протеста со стороны инакомыслящих брукхаузенцев, избегнуть очередных обвинений в тенденциозности, «узкопартийности»? И он решил воспользоваться всего одной красноречивой фразой итальянского буржуазного министра Мальфини, который объявил в парламенте о своем негативном отношении к пакту. Генрих был уверен, что нашел удачную форму для выражения собственного отношения к этому вопросу. Увы… В перерыве между заседаниями Гардебуа и Насье набросились на него с упреками, что он занял одностороннюю и резкую позицию, а Урбанек и Калиновски, наоборот, заявили, что его позиция слаба.
Лицо Генриха, чуть попорченное шрамом, осветилось иронической улыбкой. По-видимому, он находил случай только курьезным. И его, должно быть, не очень беспокоили опасности подобного рода: ведь он добросовестно искал «приемлемое для всех». Как это в общем не вязалось с обликом того, прежнего Генриха, вожака концлагерного подполья!
— Что же ты ответил Богдану и Вацлаву?
Точно ожидая этого вопроса, Генрих заученным движением оратора разжал пальцы, стиснутые в кулак.