— Я догадался, что вы родственники. Так что мама?..
— Будет, конечно, потрясена. Не говори ей хотя бы, что у нас всё в один день. Не все верят в чудеса.
— А ты веришь?
— А ты?
— Самая большая правда всегда в исключительном, — убежденно сказал он. — Когда во время ареста меня лупили эсэсовцы, я думал, что это кошмарный сон и я проснусь. Кстати, ощущение боли, после того как достигало какого-то порога, пропадало. Не чудо разве? А когда саданули иглой под ноготь, потерял сознание. Опять спасся. Вот тебе и ответ на твой вопрос. Порядочный человек, если он физически здоров и не пал духом, может выдержать пытку. Он терпит боль, пока может, а когда уже не в силах — теряет сознание…
— Папа был очень хороший человек, он был инженер-строитель, метростроевец. В сентябре сорок первого отказался от брони, добровольно вступил в Московскую коммунистическую… А кто твои родители?
— Отец был агроном, селекционер. Мать воспитывала нас, пятерых. Теперь нас двое: сестра-учительница и я.
— А сестра не будет против, что женишься?
— Конечно, нет. А потом я женился уже.
Она благодарно, горячо поцеловала его.
— Мне надо привести себя в порядок. Отвернись. Безумие, безумие, — твердила она. — Дверь не заперта, свет горит. Ты фаталист?
— Немного.
— Я так и думала. Если хочешь — оставайся до утра, — добавила она с чисто женской самоотверженностью, потому что — он об этом не мог знать — ей было не только приятно, но и больно, и странно. — Оставайся, а еще лучше будет, если я маму подготовлю. Давай пожалеем маму мою.
— Мне не очень хочется жалеть, но если ты так хочешь… Утром я приеду к тебе на работу, и мы договоримся обо всем. Я успею на метро? Который час?
Было без четверти двенадцать. Он ее с трудом уговорил не провожать его.
У него слегка кружилась голова, и он не чувствовал своего тела. Казалось, стал невесом. На душе было тихо, хорошо. И только не проходило удивление: как стремительно все свершилось!
Глава третья
Ровно в восемнадцать часов Генрих объявил об окончании вечернего заседания. Увидев, как все раскованно заулыбались, Покатилов подумал, что люди с возрастом не меняются, меняется только их оболочка, а в глубинной сути своей они остаются школьниками, школярами, которые всегда рады звонку на перемену.
Насье кубариком вылетел из-за стола президиума и, весело тараторя, устремился к бельгийской чете. Мари оживленно щебетала, повернувшись к Гардебуа, а Шарль, ее муж, тянул ее за руку к выходу, похоже, сгорая от желания поскорее выбраться из бывшей комендатуры на волю.
— Дамы и господа, уважаемые друзья, напоминаю, что с семи до восьми в гастхаузе нас ждет ужин. К ужину каждый делегат получит бесплатно на выбор четверть литра вина, бутылку пива или один лимонад, — объявил Яначек, продолжая изображать из себя заботливого гида-распорядителя.
И все еще шире заулыбались, зашумели и в беспорядке двинулись к выходной двери.
Покатилов тронул переводчицу за рукав.
— Галя, я исчезну часа на два, вы, пожалуйста, не тревожьтесь. Если спросит Генрих или кто-нибудь из друзей — в девять я буду у себя в комнате.
— А как же ужин?
— Это, конечно, серьезный вопрос. Придется сегодня обойтись без четверти литра вина, одного пива или лимонада на выбор… У меня есть кое-какие московские припасы, не беспокойтесь.
Он выскользнул через боковую дверь в комнату секретариата, а оттуда, не замеченный никем, — на улицу и через проходную вошел в лагерь.
За спиной, из-за железных ворот, доносились голоса товарищей, спешивших к автобусу, потом стало слышно, как громче зарокотал мотор и автобус тронулся. Покатилов стоял у каменной стены, прижавшись затылком к прохладной шершавой поверхности и прижмурив веки. Когда все стихло, открыл глаза.
Вот он, Брукхаузен, а вернее — остаток Брукхаузена, то, что пощадило время. Асфальт потрескался, потускнел, несколько уцелевших бараков осели, крематорий как будто врос наполовину в землю. Мертва твоя труба, крематорий, — какое это великое благо, что она мертва! Ржавеет колючая проволока, натянутая на белые головки изоляционных катушек, — как хорошо, что она ржавеет! А вот и мой одиннадцатый блок, и дорожка, по которой волокли меня, полуживого, в бункер на допрос, и сам бункер, укрытый серыми крематорскими стенами, с окном, схваченным железной паучьей решеткой. Облупилась зловещая серая краска на прутьях решетки — и прутья съест ржавчина, дайте срок!
Перед крематорием, там, где в середине апреля сорок пятого года была воздвигнута трибуна, с которой Генрих, Иван Михайлович, Вислоцкий, Гардебуа произносили слова клятвы, стоял памятник. Темная фигура узника с выброшенными вперед руками, кулаки которых были гневно сжаты… Что мы могли этими руками? Не много. Вся семилетняя история Брукхаузена, несмотря на сопротивление лучших, — это кровь, дым, ужас и снова кровь.