Первые дни миновали быстро. Больше всего ее поражало, что не надо рано вставать, спи себе хоть до полудня. Поздний сон всегда представлялся ей каким-то бесчинством, вроде воровства. Ну что же, уговаривала она себя, заслуженный отдых. Отдыхай. Делай что хочешь.
Потом оказалось, что делать-то и нечего. Маленькое хозяйство на одну себя много времени не отнимало: чай, да каша, да щи на три дня. Чайник маленький, кастрюлька маленькая, вроде как дети стряпают в садике. А кончишь, чашки перемоешь — и вроде скука берет. Возьмешь книгу — скучно, все не о том. Ей бы про жизнь, а там про соревнование. Радио включишь — опять скучно, частушки приелись, серьезная музыка утомляет. Кот подойдет, выгнет спину, почешется. Все-таки живая душа.
— Ну что, котька? Остались мы с тобой одни.
Мурлычет кот. Мягкий, а тоже скучный.
— Гулять, — сказал врач. — Как можно больше гулять. Она и гуляла. Старалась как нанятая. Ходила к своему бывшему садику, глядела из-за забора, как ребята играют, и так ей жалко их, так жалко, будто своих. Воспитательница новая, молодая, книжку читает, на ребят и не смотрит, а Миша Пантюхов весь в луже изгваздался, да и воду оттуда пьет. Куда ж она смотрит? Анфиса Максимовна как закричит:
— Миша, сию минуту от воды!
Миша послушался, узнал ее, за ним и другие. Кричат: «Анфиса Максимовна!» — подбежали к забору, тянутся. Воспитательница книжку бросила, тоже к забору:
— Гражданка, обращаться к детям на территории воспрещается.
Гражданка! Дожила, что в своем родном садике стала гражданкой…
Больше она к садику не ходила. Только себя растравлять.
Очень тосковала она по Вадиму. Он писал редко и сухо, неласково. О себе сообщал мало: здоров, работает, получает неплохо. На один праздник прислал перевод, не особо много, но все-таки. Перевод без слов, одни деньги. Наплакалась от радости, да и от тоски. Жалко сына. Живет, бедный, где-нибудь в бараке, а кругом ветры свистят. Она раз видела картину про целину, там все были ветры, ветры и бараки, бараки… Больше всего она боялась, чтобы он там, на целине, не женился. Мало ли какая попадется — ленивая или злыдня. Привезет ее сюда: «Мама, познакомься, это моя жена». Жена хихикает, палец оттопыривает, работой брезгует… Анфиса Максимовна целые спектакли разыгрывала, как обижает ее сноха, не кормит: «Вы, мама, старенькая, вам есть не надо».
Всегда щедрая, Анфиса Максимовна стала теперь скуповата, все боялась, что не хватит пенсии. Полюбила сладкое, съедала потихоньку, у себя в комнате, чтобы не угощать. Увидят — ест, растреплет Капа по всему дому: «Громова на пенсии, а ест пирожные. Откуда у нее такие деньги?» Начнут проверять и — чего не бывает? — отнимут пенсию. С Капой теперь ссоры были тяжелые, страшные, на досуге-то. Капа попрекала ее Вадимом: «Съела ты судьбу человека, ненасытная утроба твоя. Одного погубила, мало тебе, за другого взялась». А с Ольгой Ивановной прежней дружбы не было. Зайдешь к ней поделиться, а она книжку сует, будто лекарство какое. В книжке, моя матушка, про других написано, а ты мне такую дай, чтобы про меня. А сама все губы поджимает, брезгует. Слезами ее брезгает. Нет, правильно люди говорят: замкнутая она, гордая. А чем гордиться-то? Что работает, не пошла на пенсию? Нет, голубушка моя, старость, она старость и есть. Крепись, не крепись — она свое возьмет. Годом раньше, годом позже, а всем на пенсию.
Спала теперь Анфиса Максимовна слабо, некрепко. Просыпается среди ночи и все думает, думает. А в ушах у нее звенит, звенит.
Вадим жил на целине уже второй год, работал, и злился, и все еще хотел кому-то что-то показать, но не показывалось, и выходило, что он самый что ни на есть обыкновенный парень, в чем-то даже похуже других. Жили они в бараке вместе с Клавочкой Савельевым. Клавочка на целине быстро пооблинял, оброс бородой, челка у него свалялась, шуточки успеха не имели, и выходило, что он при всем своем свободном уме тоже самый что ни на есть обыкновенный парень. Выпендриваться-то особенно было некогда. Работа тяжелая, злая. Вадим выучился водить грузовик, техника была хреновая, запчастей не хватало. В горячую пору спать не ложились — ездка за ездкой, день и ночь. Ветры дули в степи, и солнце жгло, а зимою мели бураны, снег двигался сплошной бедой, ничего не было видно — ни жилья, ни дороги.
Однажды Вадим выехал в буран, заблудился в степи, потерял направление, а тут и мотор заглох, и встали они с машиной намертво. Ковырялся-ковырялся — не выходит ни черта. Вадим забился в угол кабины, накутал на себя все тряпье, которое было в машине. Мороз наступал неумолимо, ему стало страшно. Вспомнились рассказы про водителей, которые в степи замерзали. Один, говорят, подлез под машину, подпер ее домкратом, да неудачно: машина рухнула, придавила ему руку. Бился-бился, кричал-кричал — так и замерз. Утром нашли его — весь оледенелый, а рука до самой кости изгрызена — пытался спастись, отъев себе руку, а кости не одолел… Вадим всегда хвастал, что жизнь ему вовсе не дорога, а тут струсил, проклинал судьбу и ревел со слезами.