Между нами двумя растет Вадим — красивый и избалованный, дерзкий и смелый. Мы немножко ревнуем его друг к другу и обе балуем наперебой, счастье еще, что у нас мало денег, а то бы мы его вконец испортили. Когда мы ссоримся, Вадим это понимает и хитро берет то одну, то другую сторону. Иногда мне кажется, что он не любит ни ее, ни меня. Но что поделаешь, я-то его люблю! Как он хорош, когда, напроказив, вбегает ко мне, чтобы похвастаться, блестя глазами:
— Тетя Ольванна! Какое я болванство сделал!
Растет Вадим, и вот ему уже пора идти в школу. Анфиса плачет:
— Целую жизнь не разлучались. Он в Дом ребенка — и я в Дом ребенка. Он в садик — и я в садик. Мечтала: он в школу — и я в школу. А не выходит. Кем я туда пойду? Нянечкой, сторожихой. Зарплата — почти ноль. А в садике я питаюсь…
Посоветовавшись, мы решаем: Анфиса остается в садике, Вадим идет в школу. Радость подарить мальчику портфель, пенал, азбуку… Вот он уже стоит готовый, необычайно взрослый, в мешковатеньких брючках, с портфелем в руках. Вот мы проводили его в школу. Я целую его в пушистую щечку, он холодно отворачивается. Анфиса, разумеется, плачет. Ему противны женские слезы. Он решительно входит в школьную дверь.
Так они разлучаются в первый раз.
Вадим ходил в школу, Анфиса — в детсад, я — в Дом ребенка, трудно вставая по утрам, порой изнемогая от придирок заведующей, которая становилась все мельче, все злее и напористее, словно вымещая на людях свое горе. Про нее ходили слухи, будто муж от нее ушел к молоденькой. Однажды вечером я застала ее в зале. Она сидела нагнувшись, положив голову на спинку стула. Эта голова была как крупный золотой цветок, сломанный ветром. При звуке моих шагов она подняла голову и быстро заперла свое лицо. Но поздно: я успела увидеть ее человеческие глаза.
В Доме ребенка была полоса карантинов: корь, ветряная оспа, потом коклюш. Коклюшных не изолировали. Ребята закатывались протяжным кашлем и плохо пели.
А в квартире шла своим чередом коммунальная жизнь со страстями, разгоравшимися по разным поводам, обычно мелким. Я давно уже научилась не презирать мелкость поводов: ведь страсти-то были подлинные, большие, вровень со знаменитыми «Любовью и голодом». Наряду с ссорами в коммунальном быту цвело трогательное великодушие: люди готовы были друг другу помочь, поддержать, одолжить, может быть, потому, что, помогая, они утверждали себя. Каждая была бедна, но горда и щедра, как богачка. Если кому-то случалось испечь пирог, большая его часть шла на угощение соседей — разумеется, не врагов, а союзников по группировке. Эти группировки все время менялись, вчерашний враг сегодня становился союзником, и ему несли щедрый кусок пирога. Даже Панька Зыкова, которая в сатанинской гордости своей никогда ни с кем не объединялась — разве на пару дней с Анфисой против Капы или наоборот, — даже гордая Панька и та иногда стучалась в мою дверь, молча ставила на стол тарелку с куском и удалялась, отринув мою благодарность.
Жизнь шла, медленно происходили перемены. Мы все старели, Ада Ефимовна — меньше всех, она все еще верила в колдовство любви и переходила от одного воображенного романа к другому. Но и она порой впадала в хандру, переставала красить волосы, причесывала их гладко-гладко и говорила загадочно: «Это траур по моей жизни. Я несчастна. „Чайка“, Чехов».
Капа Гущина все еще работала ночным сторожем, но не шмыгала весь день, как раньше, а часто и помногу спала. Былая победоносность, присущая ей в ссорах, понемножку отступала, и тише становилось на кухне… А Панька Зыкова сделала себе перманент и ходила еще быстрей, еще пуще поднимая вокруг себя ветер и словно куда-то торопясь на своих жилистых, сильных ногах.
Мне самой в то время жилось неплохо. Жизнь баюкала меня, как езда. Есть люди, которые больше всего любят ехать, все равно куда, все равно как: в поезде так в поезде, в машине так в машине. Мимо них мелькает, и им не скучно. Я дошла в этом деле до крайности. Я могу ехать, не двигаясь с места. Я сижу, а мимо меня течет жизнь, завораживая сменой подробностей. Капля наверху висит, сверкает, наливается, падает. За ней другая. Это захватывающе интересно. На краю дорожки возник воробей. Очень мужественный воробей. Видно, что его душа велика для такого нежного, небольшого тельца. Вот он подрался с товарищем из-за червя, обидно клюнул его в плечо, ускакал. Клюв у него просвечивает по краям, а в клюве чудесный червяк. Благословенна жизнь!