Она посмотрела на меня снисходительно, как взрослый на ребенка:
— И ты туда же! А я думала, серьезный человек!
Когда Евлампия Захаровна слегла уже совсем, ее поместили в больницу. Я приехала ее навестить и поразилась быстроте, с какой болезнь делала свое дело. Лежал скелет.
— Что смотришь? — спросила она звучным голосом, странным в устах скелета. — Печать смерти видишь?
Я молчала.
— Спасибо, что не врешь. Все врут. А ты не врешь.
Что я могла сказать? В таких случаях женщины плачут, но у меня не было слез.
— Слушай, Ольга Ивановна, я тебе расскажу, как это — умирать. Ничего не страшно, а кажется, будто очень серьезное дело делаешь, трудное дело и не знаешь, хватит ли сил. Хотя, с другой стороны, если рассудить хорошенько: какие такие силы нужны, чтобы умереть? Она, смерть, все сама сделает: придет, и возьмет, и успокоит, а ты лежи себе полеживай… И еще, Ольга Ивановна, все думаю я: на что этот самый последний момент будет похож? Думаю, на рвоту. Рвать меня будет моей душой.
— Евлампия Захаровна, — сказала я, взяв ее за руку, — смерти нет, вы ее и не почувствуете. Какой-то философ сказал: не бойся смерти — пока ты жив, ее еще нет, когда ты умер, ее уже нет.
— Больно мудрено, — заметила она, бросив на меня критический взгляд из глубоких глазниц. — Какой философ это говорил?
— Не помню…
— Передай ему: все врет.
Евлампия Захаровна закрыла глаза. Я потихоньку вышла.
Через неделю она умерла. Похороны были на удивление многолюдные. Пришли люди, о которых мы и понятия не имели: какие-то военные, один священник с заколотыми под мягкую шляпу длинными волосами, выводок прелестных молодых девушек, похожих друг на друга, как сестры… Многие плакали. Больше всех убивалась Нюра. Она кричала, что из-за покойницы на фронт не пошла, а теперь, как на грех, война кончилась и ее, Нюрина, жизнь вся разбита…
Похоронили, отплакали и отсожалели, и опять жизнь закрутилась своим чередом, только без заведующей. Временно ее замещала старшая сестра Юлия Ивановна, пожилая трепещущая женщина, боявшаяся любого начальства, любой ответственности. Она руководила Домом ребенка, стараясь только ничего не решать, чтобы было все по-старому. И все шло по-старому, по заведенному порядку. Я играла детям свои песенки и рассказывала им про тетю Ланю (так они звали Евлампию Захаровну). В моих рассказах тетя Ланя была похожа на добрую фею; тут же путалась Золушка в кирзовых башмачках, и Золушка эта была ни дать ни взять Анфиса Максимовна…
И вот в один недобрый день из горздравотдела прислали новую заведующую, Инну Петровну. Это была женщина нестарая, полная, с горой светло-золотых крашеных волос, пышно взбитых на гордо закинутой крутолобой голове.
Войдя в Дом ребенка, она сразу сказала: «Беспорядки!» — и все притихли. Она сложила губы, зажав их изнутри, как пинцетом, и мы поняли, что нам придется круто. Так и получилось.
Инна Петровна была неумна, зла и битком набита педагогикой. Страшная была наука! О самом живом говорила самыми мертвыми словами.
На меня она вначале не обращала внимания, наводила порядки на более важных участках. Юлию Ивановну она запугала насмерть, намекнув ей, что за упущения ее арестуют. Та пыталась оправдаться, говоря, что так было заведено еще при покойной Евлампии Захаровне…
— Легче всего валить на мертвых, — замечала заведующая, защемив своим пинцетом губы.
Нюре она наговорила такого, что та не выдержала и подала заявление об уходе.
— Плакать не будем, — сказала Инна Петровна, — незаменимых нет. Но характеристика в наших руках.
И в самом деле, накатала характеристику — хуже нельзя. И индивидуализм, и недисциплинированность, и анархо-синдикалистские настроения. Нюра эту характеристику на пол бросила и плюнула:
— Что я, без характеристики пропаду? Слава богу, не головой — руками работаю.
До меня Инна Петровна добралась месяца через три. Она поинтересовалась, откуда я беру материал для занятий с детьми. В частности, песни. Кем они утверждены?
Пришлось признаться, что мои песенки нигде и никем не утверждены. Заведующая пришла в ужас, закудахтала по-куриному:
— Как же так? Как же так?
Немного успокоившись, она объяснила мне, что я совершила серьезное нарушение. Пользование в работе с детьми неапробированными, непроверенными материалами в наше время приравнивается к идеологической диверсии. В одном детском саду пели дореволюционные песенки… Заведующую сняли. Надо всегда помнить, что дети не просто поют, что в процессе пения они выковывают свое мировоззрение…
И дети, и песни умирали под ее словами.
— Вы меня поняли?
— Я вас поняла.
Она помолчала, чувствуя подвох.
— Вы можете ко мне относиться как вам нравится. Я требую только соблюдения дисциплины. Надеюсь, больше нарушений не будет?
— Не будет, — пообещала я.