Я ж могу ей сам позвонить? Или эсэмэску написать? Почему нет? Я ж все равно ею живу, так перед кем же хочу лицо свое держать?
Нет у меня никакого лица. Ее лицо у меня. Оно ведь все время передо мной – ее лицо, и иногда мне всерьез кажется, что оно стало моим…
Все? Высказался? Излил душу бумаге, про которую придумали, что она все стерпит, хотя никто не проверял.
Ну чего ты? Чего? Не можешь – возьми трубку, набери номер. Напиши. А?
Нет, будет ходить, мучиться, страдать…
В любви нельзя унизиться, понимаешь? Нельзя! Ты не можешь сделать ничего такого перед любимым человеком, чтобы твое достоинство пострадало. Это просто невозможно.
Красивые слова. Все равно ведь страшно…
Господи, сколько ж они меня били, эти бабы! Легко так, с улыбкой. Совершенно даже не думая унижать.
Били и били. Выбивали. Как будто я ковер какой…
Я не мог забыть Ольгу. Я ездил к ней мириться. Я даже стоял перед ней на коленях.
Боже! Это ведь был я! Прямо у нее на работе, в комнате, где она сидела, я рухнул на колени и пополз к ней. Я полз, молча и сосредоточенно, так, словно впереди была некая цель, до которой можно было только доползти.
Я видел впереди лишь ее ноги, обутые в красные туфли. Они не двигались и не переминались. Они ждали меня. Красные туфли были тем пятном, к которому стоило стремиться.
Мне казалось, я ползу очень долго – может быть, потому, что я боялся: откроется дверь, и меня кто-нибудь увидит.
Наконец я дополз.
Ноги не шевелились. Красные туфли были прекрасны и неподвижны. Я смотрел на них так внимательно, будто хотел их загипнотизировать.
А туфли смотрели на меня. Мне казалось, они ухмыляются.
Ничего не происходило. Вечность ничего не происходило. Три вечности, сто вечностей подряд не происходило ровным счетом ничего.
Мы с красными туфлями рассматривали друг друга.
Наконец я услышал голос:
– Вставай. Это глупо.
Это был приговор.
Если бы она… Взъерошила волосы на моей голове… А тогда еще на моей голове были волосы… Улыбнулась… Стала бы меня поднимать… Если бы она сделала что-нибудь человеческое…
Но она вынесла вердикт:
– Вставай. Это глупо.
Я встал.
Я даже не стал на нее смотреть – не очень интересно подсудимому смотреть на судью.
Я просто повернулся и ушел.
Мне захотелось поднять руку и помахать ей, чтобы было как в кино.
Но я этого не сделал.
Еще мне захотелось сказать:
– Ольга, ты дура! Ты, Ольга, последняя дура и сука!
Но я и этого не сделал.
Единственное, на что меня хватило, – не обернуться.
Потом всю свою жизнь, глядя на то, как разные мои девушки в разные мои годы надевают красные туфли, я вспоминал свое унижение.
Оно никуда не делось, это унижение. Оно не растворилось в прожитых годах, не излечилось теми ситуациями, когда унижал я, оно не исчезло за дымкой всяких любовных историй… Оно стало основой меня – унижение первой любовью.
Унижение стало основой. Ну и что на таком фундаменте можно было построить?
Первое, что я сделал после приговора, – попытался забыть эту историю. Как минимум красные туфли, как максимум Ольгу и все, что с ней связано.
И что? И ничего…
Невозможно забыть то, что невозможно забыть.
Первая любовь – это никакие не уроки. Первая любовь – это фундамент всех будущих отношений.
Здравствуй, дедушка Фрейд!
«Помните свою первую любовь? И как оно было? Хреново. Понимаю. Вот эту хреновость вы по жизни и понесете. В добрый путь!»
А потом появилась Катя. Точнее, мне показалось, что она появилась.
Одиночество – это время одиноких ночей.
Телефон – это верный страж одиночества.
И ведь она знает, что не могу без нее. Знает.
И пользуется этим.
Они всегда так делают. Они – ответственные за жизнь на планете – все чувствуют и радостно этим пользуются.
И так всю жизнь.
Как же надоело!
Уже полтинник пробил. Дети есть и деньги есть. И опыт есть. И одышка есть. И «молодым человеком» уже никто больше не назовет никогда.
А фигня эта все длится и не собирается заканчиваться.
Ей трудно, что ли, позвонить? Или написать? Трудно ей?..