— Да сенишка вот прихватил коню, одежонку какую-то мать сунула, — заговорил Гришка и осекся, почувствовав, как пробиваются в голосе заискивающие нотки, и вспомнив, что так же говорил с кладовщиком в лагере, называя хлеб — хлебушком, а штаны — штанишками.
— И сала, поди, мать на дорогу дала? Не ври только — хуже будет.
— Нет у нас сала, — твердо сказал Гришка.
— А это мы сейчас проверим. Проверим, — приговаривал полицай, вытряхивая содержимое мешка на телегу. — Не соврал.
Они стояли друг против друга, разделенные телегой. На ней, стволом на Гришку, лежала винтовка. Он скосил глаза на деревню, равнодушно, как ему думалось, взглянул на оружие.
— Отойди от телеги. Еще. Вот там и стой, — приказал полицай.
Гришка стиснул за спиной руки, отвернулся. Небо по-прежнему было высоким и синим. Над деревней парил коршун.
— А что у тебя под сеном припрятано? — спросил полицай.
— Поищи, — сквозь зубы выдавил Гришка.
— Нашел дурачка! Сам поройся, да так, чтобы мне все видно было, — приказал полицай, прихватывая винтовку и отходя от телеги. — Ну! Шуруй давай!
На телеге ничего спрятано не было. Гришка развязал веревку, без опаски переворошил сено и взглянул на бдительного полицая — что еще придумаешь? Тот загнал патрон в патронник, усмехнулся:
— Торопишься? А ку-да-а? Мне с тобой, может, поговорить напоследок хочется. В мешке у тебя, как у каждого лодыря в кармане, блоха на аркане да вошь на цепи. Под сеном тоже пусто. Что мне с тобой делать прикажешь?
— А зачем тебе со мной что-то делать? — стараясь казаться спокойным, но помня с ударением сказанное «напоследок», спросил Гришка.
Не отвечая на этот вопрос, полицай задал другой:
— А хочешь, я тебя убью?
— За что? — поперхнулся Гришка, с тоской думая о том, что если бы не выгнала его мать, не было бы и этой встречи.
— Да просто так.
— Как же ты меня убьешь, если мы с тобой в одной школе учились? Помнишь, в Косино? В волейбол в одной команде играли! Помнишь? — последний довод показался Гришке особенно убедительным, но полицай пропустил его мимо ушей.
— Это когда было, а теперь наша власть! Вот застрелю тебя, и мне ничего не будет, и никто не узнает — двое нас на дороге.
«И ничего не будет, — повторил про себя Гришка, — даже если кто и третий появится. Тут он прав!»
— Испугался? Не хочешь умирать, большевистское отродье? Ладно, дарю тебе жизнь, а лошадь...
— Ее-то за что? — забыв
— Ишь ты какой! Тебе и себя и коня жалко, а о том не подумал, что я вас обоих могу шлепнуть? Что молчишь? Ладно, езжай — пошутил я.
Гришка оторопело взглянул на однокашника: на самом деле отпускает или боится стрелять лицо в лицо и пальнет в спину?
— Езжай, пока не передумал.
Гришка подобрал вожжи и тронулся. Мальчик пошел непостижимо медленно, до десяти досчитать можно, пока шаг сделает. И подхлестнуть нельзя, чтобы не показать слабость, а однокашник, может, уже вскинул винтовку, прицеливается. Страшно хотелось оглянуться и посмотреть, что он делает, еще больше — спрыгнуть с телеги, бежать и еще раз обмануть судьбу. На этот раз Гришка чувствовал смерть так близко, как не чувствовал, когда попадался с гранатой и пистолетом, когда убегал из лагеря. Он ощущал ее спиной — будто кто засунул кусок льда между лопатками и затылком. Ощущал одеревеневшей шеей. Ждал, что вот-вот грянет выстрел, он не услышит его и свалится с телеги с простреленным сердцем или с перебитым позвоночником. Может, лечь — ездят же так, когда никуда не торопятся и ничего не опасаются? Но не оглянулся, не побежал, не лег и коня не подогнал. Это, наверное, и спасло. Собака кидается на того, кто боится и бежит от нее, а чем этот гад лучше собаки? Не выстрелил! И Гришка опять рассердился на себя: врагу страха не показал, но испугался же, так испугался, что руки едва удерживают вожжи. Полицай этого и добивался. И победил? Ну, это как сказать? Один с винтовкой, другой с голыми руками. Вот если бы на равных. Ух, гад, прихлебатель фашистский! Собачник к месту вспомнился. Лешка Ванчуркин. Этот сам напросился возить фашистам разные грузы и вырядился в немецкую форму. Когда всех угнали в Дедову Луку, откапывал ямы и все греб, греб. У него и золотишко появилось, и две коровы, и птицу всю сохранил, и с немцами бражничал, самогонку для них гнал.
Много раз думал Гришка о таких людях и не понимал их. Немцы глумятся над русскими, убивают без счета, потому что решили покорить, и за людей не считают, а свои-то почему своих топят, их беде радуются и на ней наживаются? Такие хуже фашистов, хуже жандармов и эсэсовцев. Такие по кивку головы в немецкой каске родную мать зарежут. И уж совсем не понимал девчонок, которые стали работать переводчицами, пошли, как говорила мать, в полюбовницы. Это, по его мнению, еще хуже. Им же целоваться приходится с немцами. Целоваться! Подумаешь о таком, и тошнота к горлу подкатывает.