Особенно человеческий мир, человеческое море: в него закидываю я золотую удочку свою и говорю: разверзнись, человеческая бездна!
Разверзнись и выброси мне рыб и сверкающих крабов! Лучшей притравой своей приманю я сегодня самых диковинных человеческих рыб!
— само счастье свое я закидываю вдаль, во все края, между восходом, зенитом и закатом, чтобы увидеть, много ли рыб среди людей станет биться и дергаться на приманке счастья моего,
— пока, попавшись на острые, скрытые крючки мои, не придется достигнуть им всем — этим разноцветным пескарям бездны — высоты моей, высоты самого яростного ловца человеков[1] и рыб.
Ибо таков я изначально, влекущий и манящий, тянущий вверх и возвышающий, воспитатель и надсмотрщик, который не напрасно внушал некогда сам себе: „Будь тем, кто ты есть!“.
Пусть же теперь поднимаются они
Потому и жду я в этих горах, лукавый и насмешливый, без терпения и без нетерпения, а, скорее, как тот, кто разучился даже терпеть, поскольку „терпеть“ ему больше уже не приходится.[2]
Ибо не торопится судьба моя: не иначе, как забыла она обо мне! Или уселась в тени, за каким-нибудь камнем, и ловит мух?
И поистине, за то благодарен я вечной судьбе моей, что она не подгоняет, и не торопит меня, и не жалеет она времени для шуток и злости: вот и сегодня взошел я на эту высокую гору, чтобы заняться рыбной ловлей.
Когда-либо ловил ли кто-нибудь рыбу в высоких горах? Но как ни безумно то, чем занят я тут, наверху: это все-таки лучше, чем сидеть там, внизу, — торжественным, пожелтевшим и позеленевшим от ожидания,
— надутым от ожидания и пышущим гневом, как завывание священной бури, нетерпеливо несущейся с гор в долины с воплями: „Слушайте, не то я ударю вас божьим бичом!“.
Нет во мне неприязни к этим гневливым: ибо годятся они для насмешек моих! Они и должны быть столь нетерпеливыми, эти огромные, гремящие барабаны: а вдруг, если сегодня не дадут им слова, не получить им его никогда?
Но я и судьба моя, мы не обращаемся ни к „Сегодня“, ни к „Никогда“: у нас есть терпение и время, и даже избыток того и другого, чтобы говорить. Ибо некогда должен придти он, и нас он тогда не минует.
Кто же это должен прийти и нас не минует? — Наш Великий Случай, наше великое, грядущее царство земное, тысячелетнее царство Заратустры.
Далеко ли еще до него, до этого царства? Какое мне дело! Однако не слабеет от этого верность моя — на этом стою я, и стою прочно, обеими ногами,
— на этом вечном основании, на твердых первозданных камнях, на высочайших твердынях древних гор, где ветры сходятся, как у предела бурь, вопрошая — где? куда? откуда?
Смейся, смейся, благая ярость моя! Сбрасывай вниз в долины свой сверкающий презрением смех! Самых прекрасных рыб среди людей примани мне сверканием своим!
И все, что принадлежит мне во всех морях, то, что во всем — мое-и-для-меня: вылови мне это и извлеки из глубин. Вот чего жду я, злейший из всех ловцов человеков и рыб.
Дальше, дальше, удочка моя! Глубже опускайся, приманка счастья моего! Излей по каплям сладчайшую росу свою, мед сердца моего! Вонзайся, крючок мой, в брюхо всякой черной скорби!
Дальше, дальше, взор мой! О, как много морей вокруг, сколько мерцает огней человеческого будущего! О, какая алая тишина надо мной! Какое безоблачное молчание!»
Крик о помощи
На следующий день Заратустра опять сидел на камне перед пещерой, в то время как звери блуждали по свету в поисках пищи, а также нового меда: ибо Заратустра истратил и расточил весь старый мед свой до последней капли. И вот — когда сидел он так, с посохом в руке, и обводил им тень свою на земле, и размышлял, — но не о себе и не о тени своей размышлял он, — вздрогнул он вдруг от испуга, ибо рядом со своей тенью увидел чью-то другую. И когда он поспешно обернулся и встал на ноги, перед собой увидел он прорицателя, того самого, что однажды ел и пил за столом у него, того самого провозвестника великой усталости, поучавшего: «Все равно ничто не вознаграждается, мир лишен смысла, знание — душит». Но с тех пор изменилось лицо его, и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вновь содрогнулось сердце его: так много зловещих знамений и пепельно-серых молний запечатлелось на этом лице.
И прорицатель, поняв, что творится в душе Заратустры, провел рукой по лицу своему, словно желая напрочь стереть с него эти зловещие знаки; так же поступил и Заратустра. И тогда, придя в себя, они протянули друг другу руки, в знак того, что готовы узнать один другого.