Будучи в Вене я, пожалуй, раз десять перечитал этот роман Пруса, ибо в нем есть много прекрасной пищи — повествовательной и психологической. Российская оккупация в Королевстве Польском в «Кукле» показана очень тонко, если не сказать, что загримирована. Ведь неизвестно, почему у Вокульского были красные руки и как он отморозил их в Сибири. Неясно, впрочем, не только по цензурным причинам, как он получил столь большое богатство (на поставках наверняка нельзя было честным способом заработать такое состояние). Сузин — фигура неправдоподобная. По сравнению с ним даже Гейст более реалистичен. И, несмотря на это, в целом все превосходно, ибо показывает пропасть между верхушкой польской аристократии, семьей Ленцких, баронством, ну и есть еще этот известный старый Жецкий. Свентоховский страшно отругал эту книгу, потому что не понимал, что она замечательна. Вообще ее уровень оценили с большим опозданием. Из этого видно, что хорошие вещи надо людям насильно впихивать в рот через воронки.
—
— Быть может, эти дамы действительно очень точно пользуются польским языком, но им нечего сказать такого, что могло бы нас обогатить. Все эти «Правеки», «Пути Людей Книги», «В красном» мне ничего не говорят. Мы движемся от крайности к крайности: или убегаем от действительности, или разбиваемся о нее. В «Дневнике страстей» Гретковской уже на одной из первых страниц я наткнулся на пенис в состоянии эрекции, против которого я, разумеется, ничего не имею. Однако это никакая не революция, если учесть, что это явление существует уже более четырехсот тысяч лет. Марцель Рейх-Раницкий был многократно прав, когда сказал, что в Польше все, что есть ценного, ограничивается поэзией, зато в прозе много лет ничего интересного нет. Книга прошла тест качества, если прожила тридцать лет и все еще имеет читателей.
«Генерал Барч» Кадена-Бандровского и даже его «Ленора» в определенном смысле первоклассные книги, хотя он так и не избавился от своей неприятной стилистической манеры. Ну а потом в польской литературе начался долгий спуск вниз. Когда пришли Парницкий и Бучковский, я уже не понимал, что они пишут (особенно после «Черного потока»), и меня это уже перестало интересовать. У Бучковского, правда, были прекрасные заголовки: «Молодой поэт в замке», «Камень в пеленках», «Купания в Люкка» — но чтение этих книг напоминало мне восхождение на стеклянную гору. А когда в последние годы появились такие вещи, как «два клитора» Гретковской, я посчитал, что в польской прозе наступил «автокомпрометационизм».
—
— Единственной вещью, которая мне в последнее время понравилась, были соловецкие записки Вилька, напечатанные сначала в парижской «Культуре», а потом «Волчьем блокноте».[181] Увлекла меня также книга Милоша «Это».
—
— Потому что между Барыкой и Гаевцем существовала некая область понимания и непонимания, а дискуссия касалась чего-то действительно важного. А о чем может вестись дискуссия между Неселовским и Корвином-Микке или между Леппером и Миллером? Ведь это одна компания! Или можно написать роман об извращениях?
—
— Теоретически можно, но зачем? Ничто так не соответствует нашей действительности, как «Карьера Никодема Дызмы», но, к сожалению, она уже написана.
—
— Никогда никакие анализы польского политического класса и его судеб не выглядели привлекательно, а сейчас это уже абсолютное дно. Представляете ли вы себе увлекательную книгу, в которой действовали бы такие типы, как Гертых, Качиньские, Мацеревич?
—