Осман отвел его в погреб для невольников и запер за ним дверь. Но на этот раз даже скрежет ключа показался Арсену мелодичным. После холодного темного подземелья, после того, как он смыл с себя многомесячную грязь и увидел в глазах той чудесной девушки сочувствие, даже этот подвал выглядел уютным и приветливым. Неважно, что оконце пропускает совсем мало света, а на полу солома совсем перепрела. Главное – он живой, молодой, здоровый… А все остальное как-нибудь устроится.
Вытащив из-за пазухи сверток, он подошел к окошку и развернул его. Там лежал пирожок, кусок баранины и тонкий шелковый шарфик, сохранивший еще какие-то незнакомые запахи – роз и неведомых заморских трав. Пирожок и баранина – это понятно! А для чего шарфик? Неужели девушка, вложив его, хотела высказать еще раз свою благодарность? Или, может… Нет, даже думать смешно… Опомнись, казак! Не тешь себя призрачными мечтами!
Однако на душе стало и радостно, и тревожно. Перед глазами возникла гибкая фигурка Адике, пышная черная коса и грустные глаза, которые заглядывали в сердце голубыми весенними звездами. Арсену казалось, что судьба специально послала девушку в ту роковую минуту, чтобы спасти его. Это не он спас ее и дочку Гамида, а они – его!..
Впрочем, кто же такая Адике? Гамид называл дочкой только Хатче. Может, племянница или дальняя родственница? Кто знает…
Вечером стали сходиться невольники. Первым вошел, позванивая цепями, пан Спыхальский. За ним тяжело ступал долговязый сумрачный Квочка. От обоих резко пахло дымом и свежим растительным маслом. Страшная усталость читалась на их пожелтевших, изможденных лицах.
Со света они не сразу узнали Звенигору. Квочка, как только переступил порог, сразу повалился в угол, а Спыхальский начал сгребать солому и устраивать себе ложе помягче.
– Сто дзяблов его матери! – ругался он. – Работаешь, как вол, а спишь, как свинья, проше пана! За день так угоришь в дыму и накрутишься у катка, что голова идет кругом. А придет ночь – даже не отдохнешь как следует! Этот паскудный Гамид – най бы его шляк трафыв![60] – свежей соломы жалеет…
– Он ничем не хуже вельможного пана Яблоновского, пан Мартын, – устало сказал Квочка. – Тот тоже своих холопов за людей не считал. Да, собственно, пан Мартын это хорошо знает – сам не раз в угоду гетману отбирал у холопов их пожитки и оставлял голых и замерзших среди разоренных лачуг.
– Что старое вспоминать…
– Для предупреждения на будущее, – вклинился в разговор Арсен и вышел на середину, где было посветлее.
– Матка Боска, пан запорожец! Сердечный поздрав! – радостно воскликнул Спыхальский. – Живой?
– Живой, как видите.
Квочка тоже вскочил, пожал руку:
– Мы думали, что тебя уж и на свете нет. Выходит, нашего брата не так-то легко отправить к дьяволу в пекло? Мы рады видеть тебя!
– Спасибо. А где же Яцько? Где мой юный друг?
– Яцька нет с нами, – сверкнул глазами Квочка. – Еще зимой Гамид кому-то подарил его и Многогрешного. Как собак!.. Холера б его забрала!..
Арсен нахмурился. Радость, наполнявшая его сердце, поблекла, увяла, как ранняя трава от мороза. Слова товарища по несчастью вновь напомнили об их страшном положении рабов, из которого не было никакого выхода.
Сель
1
На каменистом берегу бурного Кызыл-Ирмака стоит закопченная саманная маслобойня. Она приносит Гамиду немалую прибыль, так как он подрядился поставлять масло для всех гарнизонов санджака[61]. Здесь с раннего утра пылает огонь под железным вращающимся барабаном, в котором поджариваются семена рапса и рыжика[62]. Гремит каменный каток. Возле огромного пресса хекают усталые люди.
Дым и чад выедают глаза.
Звенигора, Спыхальский и Квочка, упершись грудью в толстые дубовые бревна, катят по деревянному желобу громадный камень, круглый, как жернов. Камень перетирает семечки. Он желто-зеленый от густого, тягучего масла.
Арсен и Квочка молчат, а пан Спыхальский, тараща от натуги глаза, ухитряется подшучивать над работниками-каратюрками.
– Что, Юсуп, не байрам[63] ли у вас сегодня?
– Байрам.
– Что-то непохоже. Ты и сегодня такой же замасленный и закопченный дымом, как и всегда. Какой же это байрам?
– Молчи, гяур! – шипит старый, высохший Юсуп и грозит костлявым кулаком. – Не терзай сердце! Не то разозлишь – получишь по уху! Вонючий шакал! Ишак!
И Юсуп, и его товарищи злые с самого утра: даже в такой праздник Гамид заставил их работать. Какое ему дело до того, что правоверные не смогут вовремя совершить омовение и намаз[64]? Ему бы только масло давали! Ежедневно большими бочками его отправляют из Аксу во все концы округа. Плывет их работа и в чужие края, как ручьи в ливень, чтобы потом возвратиться золотой струйкой в карман хозяина.
Юсупа успокаивает Бекир.
– Придержи свой язык, Юсуп! Гяур правду говорит: Гамид, собака, уже на голову всем нам сел. Земля наших отцов и наша земля почти вся оказалась у него в руках. Чтобы построить лачугу, мы залезаем к нему в кабалу. Вот уже шесть лет на него работаю, как на каторге, а конца и не видно…