М-р Робертс вновь заметил, что последнее слово еще не сказано; г-ну Бауэру не следует думать, что он недооценивает силы противника. Возможно, что в ходе войны и в результате вполне возможных неудач на обеих сторонах настроение и воля к борьбе у людей изменятся. Трудно заниматься предсказаниями. Может быть, в один прекрасный день представится возможность ускорить конец войны, своевременно установив контакты. Таким путем можно было бы устранить недоразумения, из-за которых война продолжалась бы еще дольше…»
Оставим в стороне некоторые детали встречи: она состоялась не 21 марта, а 21 февраля; кое-что в доклад включено из беседы 22 февраля в Берне. Все это мне пояснил сам Шпитци, отчет которого переписал Шелленберг для доклада Гиммлеру и Гитлеру. Но по этому документу мы можем ощутимо представить себе «анатомию сговора», свершавшегося во время встреч.
Ведь было бы наивным думать, что представители обеих сторон, усевшись за стол, сразу начнут договариваться о совместных действиях. Скорее наоборот — сначала идет изложение официальных, даже противоречащих позиций — американец говорит о своей будущей победе, эсэсовец — о своей. И тот и другой отпускает весьма язвительные замечания. Но вдруг…
Вдруг выясняется, что, как бы походя, то один, то другой участник бесед роняет замечания, против которых другая сторона не только не возражает, но и не хочет этого делать. Например, когда американская сторона упрекает Гитлера за то, что он ломился в открытые двери, а мог добиться успеха, воюя на один фронт, то есть против России. А как должен чувствовать себя Даллес (или Тайлер), когда он слышит от своего немецкого собеседника упреки в том, что США и Англия перед войной не пошли Гитлеру навстречу? Ведь он сам упрекал Рузвельта за это. А слова об «опасности большевизма»? Как здесь вообще различить две стороны?
Если взглянуть на другие документы — на отчет о первой, вступительной беседе Даллеса и Гогенлоэ и на «сводный» документ, — то в них высвечивается вполне определенная программа возможного «взаимопонимания», которое нащупывала американская сторона. Что касается Гогенлоэ и Шпитци, то здесь дело было проще: они занимались поисками компромисса, ибо у Шелленберга и Гиммлера было куда меньше козырей. Даллес выступал как представитель державы, входившей в хотя еще не победившую, но побеждающую коалицию. Тем более, на сегодняшний взгляд, странными и чудовищными кажутся такие его заявления:
«Германское государство должно сохраниться как фактор порядка и восстановления, о его разделе или отделении Австрии не может быть и речи. Однако прусское засилье должно быть сокращено до разумных размеров, и отдельным областям (гау) в рамках Великой Германии предоставлена ббльшая самостоятельность и равномерное влияние. Чешскому вопросу м-р Балл, по-видимому, придавал небольшое значение; с другой стороны, он считал себя обязанным выступить за создание санитарного кордона против большевизма и панславизма путем расширения Польши в сторону востока, сохранения Румынии и сильной Венгрии».
С каким настроением могли читать в имперской канцелярии эти заявления? У Гиммлера — да и у Гитлера — могло лишь укрепиться убеждение в возможности раскола антигитлеровской коалиции, в перспективах сговора. Но выводы каждый делал разные.
— Гитлер и его наиболее близкие сообщники считали, что ни в коем случае нельзя прекращать войну. Нельзя, как говорил фюрер, остановиться «без пяти минут двенадцать». А вдруг, рассуждал он, часы пробьют победу рейха? Тогда и Запад будет сговорчивее.
— Шелленберг и другие сторонники сговора полагали, что надо расширять закулисные переговоры, выяснять возможности, вбивать где можно клинья между союзниками (не только между западными державами и СССР, но и между США и Англией).