После него, во время революции, пришли солдаты — отряд из ста человек под предводительством генерала Клинтона; загнал их туда холод и натиск индейцев. Повстанцев. Решили построить плотину на реке, чтобы по ней весной уплыть в Пенсильванию. У меня тогда жил Сагамор. Он поссорился с сыном Ункасом из-за того, что тот женился на дочери полковника Манро-Коре. Хоть и храбро она сражалась, хоть и убила множество гуронов и даже самого Магуа, но она не была делаваркой, не была такой скво, какую Сагамор хотел бы видеть своей дочерью. Для него она была просто бледнолицей, а значит, с гнильцой. Поэтому Сагамор, старый дурак, проклял сына.
Мы с Сагамором жили в своей хижине, в этой барсучьей норе, и только наблюдали за солдатами — слишком старые стали для битв. А ведь были времена, когда после меня на каждой миле лежали мертвые гуроны. Но сейчас я только наблюдал из хижины за английскими солдатами. Они подстрелили моего оленя и распугали в округе всю дичь. Пьяные вдрызг, они, ругаясь, творили немыслимые вещи друг с дружкой перед полыхающим костром. Вода в озере поднялась и плескалась у самой моей двери. Когда они сломали плотину, вода хлынула так, что снесла все индейские деревни вокруг. Все живое уносило ноги — собаки, женщины с младенцами на плечах. Даже костры, не успев потухнуть, так и горели прямо под водой, по которой неслись лодки с солдатами.
А кончилось все приходом Дьюка Темпла, человека, объявившего себя хозяином этой земли. Он нарезал землю на участки, словно пирог на куски, и раздавал колонистам. Щупал всех девушек подряд, без разбора. Женатый человек, а все норовил заграбастать чужое. И эти его поселенцы были не лучше. Алчные, жадные до денег, они за пару пенсов могли бы сожрать родную мать. Впрочем, утверждение сие недалеко от истины, ибо в ту суровую, жестокую, долгую зиму люди мерли с голоду повсюду. В отдаленных уголках округа находили потом скелеты в постелях и кости младенцев в котелках. После той зимы стало легче, и впоследствии они пожрали только лес, всю рыбу в озере и всю живность в лесу.
Единственной доброй вещью, которую принес с собой в эти места Дьюк, был его сынок Ричард и его хрупкая жена Элизабет, неизменно присылавшая в нашу хижину бочонок виски на каждое Рождество. Однажды, встретив меня на улице, она пожала мне руку. Такая тоненькая и нежная была ее рука — тронула меня прямо до самого сердца.
Каково же было мое удивление, когда, выйдя в то голубиное утро из хижины, чтобы нарезать еще мяса на похлебку, я наткнулся на самого Дьюка. Поначалу я подумал, что еще не проснулся и все это мне снится. По правде сказать, он частенько являлся ко мне во сне. Однажды, например, я потрошил во сне пойманного карпа, его выпученный мертвый глаз смотрел на меня, и я вдруг понял, что потрошу Дьюка. В другой раз я боролся с рысью, она рычала и грызла меня и вдруг превратилась в Дьюка. А то мне снилось, что я был с женщиной, и она вдруг обратилась в прах прямо в моих руках, и я понял, что это жена Дьюка Элизабет, и тут он сам вышел из тени с моим верным длинноствольным ружьем. В то утро я думал, что это тоже сон, пока он не повернулся ко мне и я не увидел дорожную грязь на его лице.
Он разглядывал оленя, которого я убил накануне, и, завидев меня, побагровел, напыжился и взревел:
— И что мне думать о тебе, после того как ты убил моего оленя?!
— А разве я убил твоего оленя, Дьюк? — прикинулся я простачком.
Он считал меня тупым мужланом, простым сквотгером, которому позволено жить на его земле; иногда это было мне на руку.
— И ведь это какая для меня честь, Дьюк, что ко мне пожаловал такой прославленный человек, — сказал я. — Обычно ты посылаешь ко мне своего лизоблюдишку адвоката Кента Пека или Ричарда, когда хочешь напомнить, что я будто бы охочусь в твоих владениях.
Обычно так оно и бывало. Правда, Пека я погнал, пальнув ему вслед из своего старого доброго дробовика. А Дьюков старший сынок Ричард хороший был малый, поэтому я угостил его вареной олениной, и он вежливо передал мне слова отца и заплатил необходимую сумму из своего кармана.
Но у Дьюка такого великодушия и в помине не было.
— Моя земля — мой олень, — сказал он.
— Земля ничья, хочу — стреляю. Так что олень мой, — сказал я.
Но тут вышел из хижины Сагамор. Лицо удивленное, озадаченное.
— Ты слышишь? — спросил он на языке делаваров.
Я стал прислушиваться и ответил, что нет, не слышу.
А с Дьюка между тем уже слетела спесь, и он уважительно закивал моему другу.
Здравствуй, вождь Чингачгук, — сказал он, назвав Сагамора прозвищем, которое дали ему бледнолицые. И как ни велика была моя ненависть к этому человеку, в тот момент я проникся к нему чем-то вроде благодарности за то, что он так почтительно приветствовал моего друга.
Но Сагамор, словно не замечая его, обратил ко мне свое лицо, потеплевшее почти до нежной улыбки.
— Голуби, — сказал он и рассмеялся.