Колпак покрывал с головой, отрезал от мира, отделял от людей: вот тут он, Кока, а там — всё остальное. Смотреть на это «всё» как бы со стороны было куда приятнее и интереснее, чем копошиться в этом «всём». Жизнь казалась не в фокусе. Скорее — фокусы жизни, в которых он участвует, но отдален и отделен от них, как если смотреться в зеркало во время секса: это ты, но и не ты.
Кайф проходил, колпак съезжал в сторону, лопался, оставляя наедине с пробоинами в душе и теле, когда ломка крутит колени, сводит кости, а ребра становятся резиновыми. И было отвратно холодно без колпака. Мозг и тело просились назад, под спасительную пленку, хотя было известно, что жизнь под этим мыльным пузырем коротка, он неизбежно лопнет, прободится, сгинет, оставив после себя страх смерти, и трупный холод одиночества, и горестные мысли: «Жалкий ничтожный урод, зачем ты родился? Что тебе надо на земле? Кем ты сюда приглашен?».
И не было не только ответа, но и никого, кто бы этот ответ мог дать. Зато под колпаком в голову лезли разные ответы, все хорошие и ясные, один лучше другого. Они мельтешили до тех пор, пока колпак не лопался, как божий презерватив, лишая защиты и тепла, а жизнь не принималась молотить дальше.
Поначалу он сторонился наркотиков, но после первой же мастырки понял, что без этого ему не жить. Это было то, чего он ждал и жаждал все свои шестнадцать лет, без чего маялся, грустил, тосковал. И нашел. Он успокаивал себя тем, что и с другими происходит то же самое, что игра стоит свеч. Но какая игра? И что за свечи? Игра-петля, а свеч как не было — так и нет.
«Откуда такая напасть? — недоумевал он, слыша рассказы о том, что кто-то ворует морфий у больной раком матери, или медсестры, вытащив из ампул наркотик для продажи, вкатывают умирающим пустышки, или сын убивает отца из-за денег на опиум, или брат заставляет сестер блядовать ради «лекарства» или «отравы» — называй как нравится.
Но всё было тщетно. Побарахтавшись в угрызениях редкой трезвой совести, он опять искал той власти, которая тащит его за призрачную, но ощутимую грань, занавеску, зеркало, влечет под стеклянную ступу, где можно отсиживаться и безопасно взирать на мир, наблюдать за балаганом жизни.
Если первые мастырки были приятны и увлекательны, то первые ампулы ошарашили, ошеломили: колпак оказался не снаружи, а внутри: распирал, разгибал, выпрямлял изнутри добротой, вдруг нахлынувшей умильной вежливостью, радостью. Хотелось делать приятное, ласковое, хорошее людям, тянуло с ними общаться, копошиться и копаться во всех их делах. Разница между гашишем и морфием оказалась столь же разительна, как между трезвостью и гашишем.
Время под гашишем тянулось резиной или мчалось колесом, а под морфием застывало на месте, превращаясь в одну длинную бесконечную распорку-негу, полную любви ко всему сущему. Чем больше доза — тем любовь сильней. Но чем больше доза — тем страшней потом и ломка, когда не любовь, а ненависть, слабость и болезнь охватывают, гнут и корежат опустевшее тело. Мыслей и чувств нет, только крик, и плач, и просьба, молитва, мольба и стон о дозе. Ничего, кроме этого одного. Души нет, тело изломано, любовь превращена в прах, и правит только волчий страх и вой… Стоит ли игра свеч — каждый решает сам.
Безрезультатно облетев мыслями все возможные пункты, где можно занять или выпросить денег, Кока без особого энтузиазма вытащил из — под матраса косячок вендиспансерской трухи, запихнул её в сигарету. Жить стало как будто легче. Но только совсем чуть-чуть. Труха была отвратная. (Беседы с Хечо ни к чему не привели: тот божился и клялся всеми частями тела, что пакет был обычный.)
Но отвратная анаша — это всё-таки лучше, чем вообще без анаши. Кока стал оглядываться как-то осмысленней. И даже улыбнулся, заметив в кресле книгу, принесенную вчера для смеха Арчилом Тугуши. Это был какой-то учебник, где черным по белому было написано, что всё на свете состоит из морфов и морфем.
«Морф и морфема! Морф и морфуша! Морфик и морфетка!» — хохотали они над глупой книгой, где буковки, как звери в клетках, были заключены в квадратные скобки, и было написано, что «морфы и морфемы могут быть свободными и связанными» («Ясное дело! Одних уже повязали, а свободные еще бегают!»). Но оказалось, что свободными бывают только корневые морфы («А, эти вроде воров!»). А во главе всего стоят алломорфы — «Цари!». Называлась вся эта катавасия «Морфемика».
Тут зазвонил телефон и Тугуши заговорщически сообщил, что его познакомили с двумя приезжими проститутками, которые за деньги показывают «сеанс любви», а потом трахаются со зрителями.
— Надо бы в театрах такое правило ввести! — вяло откликнулся Кока. — Хотя вряд ли актрисы выдержат!
Но Тугуши было не до шуток. Он деловито сообщил:
— Не могу сейчас говорить, я с работы. Бабы в кабинете у директора, сейчас их везут в Кахетию, на сеанс. В общем, надо найти деньги.
— Не только деньги, но и кайф, — уныло уточнил Кока. — Без кайфа мне никакие сеансы задаром не нужны. А труха, что я взял, вообще беспонтовая, только башка пухнет от неё.