Надо идти. В портфель он побросал тетради, конспекты, классный журнал. И нож, с которым не расставался с тех пор, как его избили старшеклассники за то, что он на школьном вечере лапал их классную потаскуху. Всем можно, а ему нельзя! Ничего, он запомнил дорогу, по которой она ходила домой своей сучьей вихлястой походкой, ляжка за ляжку, сиськи вверх-вниз, отчего у него пестрело в глазах и тикало в сердце…
Он уверен, что идет на работу, но около вокзала резко сворачивает, вылезает на перрон и ждет электричку, идущую туда, куда ему велено ехать. Уж он-то по области поколесил, всё знает, где какая дыра, какая деревенька, где Заречное, а где Дубки. Как в загранку — так другие. А по ухабам и грязи — так всегда он. Ничего. Он им покажет, где раки зимуют… Они еще все попляшут у него, вредители, воры, гады!
В вагоне он видит много таких, как он, очкариков в серой грязноватой одежде, с пухлыми портфелями, мятыми лицами, в сбитых ботинках и потертых тужурках. И рад, что проводник тоже оказался очкастым, в замызганном сером кителе, с сумкой, где побрякивает железо.
От мокрой одежды в вагоне стоит пар, из разбитых окон дует. Несет похмельным перегаром и несвежим бельем. Чикатило часто протирает очки, слыша, как над ухом кто-то сопит, и зная, что там никого нет. На него никто не смотрит, и он ни на кого не поднимает глаз.
На нужной остановке он протискивается к выходу, спрыгивает на ходу и идет полем в сторону леса, за которым — Заречное.
На кромке поля, у лесополосы, он наткнулся на трех дюжих баб, которые собирались копать картошку, но были уже с утра на злом пьяном взводе.
— Эй, мужик, иди к нам, покурим! — окликнули они его, а когда он, щурясь, нерешительно приблизился, то толстуха ударом кулака по лбу свалила его на землю.
Они оттащили его под деревья, где посуше, связали руки ремнем. Молодка стянула с него штаны, покопалась в яйцах, схватила вялый член и стала дрочить его, пытаясь поднять. Рябая баба с папиросой вытащила шнурок из ботинка — подвязать член, если встанет, и успеть попрыгать на нем. Толстуха тоже стаскивала свои рейтузы. Чтоб не орал, в рот ему сунули картофелину.
Он задыхался. Его тошнило. Челюсти свело от боли. В зобу спирали спазмы. А рябая с папиросой нетерпеливо щелкала шнурком, приговаривая:
— Давай, бабы, действуй! Может, встанет?
Так они пытались насиловать его, а он, в осколках очков, давясь картофелиной, задушенно шипел:
— Вы кого, суки поганые, дрючите?.. Да я вас перережу, на куски размотаю! — на что молодка смеялась:
— Ты уж размотаешь! Из-за таких вот импотентов у нас рождаемость падает!
— Заморыш! — поддакивала толстуха, влезая ему на нос голой промежностью и принимаясь двигаться туда-сюда.
— Правильно! Может, хоть от рыла проку чуток будет! — одобрила её действия рябая, выбрасывая шнурок, гася папиросу и тоже готовясь поерзать по его носу, чтобы кое-как, но кончить разок.
Напоследок они даже попытались запихнуть ему в задницу черенок лопаты, но Чикатило так забесновался, что они, бросив его, но прихватив портфель и бумажник, поспешно ушли на звуки дискотеки, гремевшей из-за лесополосы, где уже вовсю с утра гуляло Заречное.
Угрюмо тащится он на ощупь по рыхлому полю. Очки разбиты. Порванные штаны спадают. Между ног — рана. Болит лицо, двух зубов нет, изо рта сочится кровь, ноздря надорвана. Ничего не видя, слепо щурясь, качаясь и пытаясь отряхнуться, он бредет наугад, на шум станции, надеясь умыться в какой-нибудь дворовой уборной раньше, чем его заберет милиция.
Ничего не найдя, утерся полой, запахнулся в плащ, прокрался с черного хода на перрон и тихой сапой влез в вагон.
Но вид его так дик, от него так разит землей и потом, что завсегдатаи электрички отсаживаются, открывают окна, а какой-то здоровый парень в кожанке, дав тычка, ругает матом:
— На кого же ты, гадина, похож? И не бухой вроде. Облика нет людского! Когда же вы все, наконец, перемрете, ветераны херовы? Да вас всех газом передушить надо, чтоб жизнь не отравляли!
— Я не ветеран, — глухо возражает Чикатило, на что парень хватает его за шиворот, тащит к двери и увесистым пинком вышвыривает в тамбур:
— Давай отсюда, недоносок! — где пьющие пиво малолетки добавляют по кругу ногами от всей души.
Дома его ждет ругань дочерей и скалка жены.
— Весь в дерьме! Где валялся, мразь? Сам стирать будешь!
— Плохо стало, упал. Не пил совсем! Какие-то негодяи избили, проклятые! — хрипел он, слепо шарахаясь от скалки. — Детей хоть постесняйся, оторва!
— Ничего, пусть знают, какой у них папочка! — вопит жена, а старшая дочь отшвыривает его от себя с такой силой, что он падает на пол и на карачках уползает в свою каморку.
Он запирается изнутри, лежит весь день в кровати, пьет снотворное. Ничего не помогает. Опять идет дождь, не давая покоя. Тело болит. Он не может ни лежать, ни сидеть. Встает, держась за спинку кровати. Шкаф угрожающе шевелит плечами. Этажерка застыла в суровом молчании. Комод зло выдвинул нижнюю челюсть. Стулья отворачиваются в стороны. Черная розетка осуждающе вперилась в глаза, а над ухом кто-то сопит и матерится мелкой бранью.