Здесь я хочу отчитаться об опыте разрушения чар. Никогда еще никакое переживание не ошарашивало меня так, как это случилось перед могилой Чжуан-цзы[66], которую мы искали в лесу в кромешной тьме. Именно в селении Шанцю я понял кое-что о древнеримской тайне. Дальний Восток, упорная замкнутость и независимость сельскохозяйственной империи китайцев, сибирские и синтоистские ритуалы не раз позволяли мне проникнуть в суть охотничьего, а затем аграрного Рима, зажатого между этрусской и пунической властью. Именно в крошечной китайской неолитической деревушке я постиг тайный смысл слова
Прощай, завороженность. Здесь я испытал чувство меланхолического бессилия, которое примешивается к любому желанию. Крайнюю радость этого символического бессилия. Все становится неслиянным.
Суть прощания с желанием.
Буддизм превратил в радость то, из чего наше общество сделало образец для всех печалей, дав этому наименование депрессии. Для всех горестей — почти вплоть до самоистребления. Во всяком случае, до символического суицида (почитаемого на Дальнем Востоке как освободительный экстаз на грани сознания и жизни).
Деполяризация того, кто достиг полюса.
Заблудившись, машина въехала в настоящее селение. Мы направились в йамен. Чиновник корчится от смеха: он говорит, что мы непременно проезжали по лесу через селение Шанцю. Он садится в коричневый джип. Мы снова едем в лес.
День близится к концу.
Снова кабаны и черные свиньи, на поводках или привязанные к деревьям.
Снова глинобитные хижины, деревянные мостики через длинные и глубокие канавы и примыкающие к ним лужи.
Все погружено во тьму. Между верхушками деревьев мы различаем постепенно сгущающиеся тучи на золотисто-желтом небе. Обнаженные мужчины по трое или четверо тянут плуги по редким полянам.
В этом полумраке джип останавливается.
Холмик, прикрытый соломой: это могила моего учителя. Идет дождь. Откуда-то прибегают голые ребятишки, под дождем тянут нас за полы одежды. Старик из местных возвращается с кистью и склянкой с чернилами и протягивает их мне.
Я понимаю, что должен по его просьбе подписать длинный лист, который он разворачивает сверху донизу. Крестьяне растягивают длинное бумажное полотно во всю длину с севера на юг. Я устраиваюсь перед развернутой бумагой с запада на восток, хотя они не понимают, почему я встаю именно так, и мы совершаем круг, словно странные звезды на соломенном бугорке.
Старик держит чернильницу под дождем и кружится вместе с нами.
Между двумя приступами кашля под дождем я горизонтально пишу кистью.
Мэр очень серьезно спрашивает меня, что я написал. Я говорю, что высказал мертвому учителю почтение, которое испытываю по отношению к нему. По правде сказать, я Чарли Чаплин в этом Хэнане.
Наступила кромешная тьма.
Мы прибыли в другое селение, затерянное посреди леса. Льет как из ведра.
Детей несметное количество, несмотря на чудовищный ливень; они напирают на нас со всех сторон, на М. и на меня.
«Дитя деревни» — таков буквальный смысл названия Чжуан-цзы.
Чжуан — деревня.
Цзы — дитя.
Это паломничество — анекдот из Чжуан-цзы.
У меня появляется очень странное ощущение.
Темно.
Я ничего не вижу.
Ощущение самозванства, ощущение ночи полностью завладели мной. Ночь даже больше, чем нереальность.
Это родное селение Чжуан-цзы. Любая деревня — это деревня. Это Чжуан. Крошечная неолитическая деревня в лесу, ночь и дождь, который все усиливается.
Проливной дождь — и тут мне сообщают, что мы подъезжаем к улочке Чжуан-цзы. Волхвы Мельхиор и Бальтазар останавливаются. Они протягивают руку: они показывают мне овраг в лесу.
— Это улочка, где он жил в бедности, — говорят они.
Тополя. Каштаны. Разумеется, это улочка.
— Это была его улочка, — повторяют они.
По-прежнему идет дождь.
Прошло две тысячи триста лет.
А дождь все так же размывает овраг.
Я почтительно улыбаюсь. Я склоняюсь столько раз, сколько положено, но больше в это не верю. Я верю в инсценировку притчи, которая определенно смахивает на даосскую или, если уж говорить всю правду до конца, буддистскую.
Как бы то ни было, я уже давно вслепую иду по лесу. Я промок. Группа селян поворачивает назад, меня тянут за руку.