(Или, вернее, в мире двух миров. В мире, где нагота покрыта краской, надрезами или одеждой. Всякий мир, где нагота может быть прикрыта, или надсечена, или раскрашена, сразу становится двумя мирами. С того момента, когда начинается разговор, несказанное и сказанное разделяются. Человеческий мир двояк, как мужчина и женщина.)
Талия Евы не
Правая рука женщины прикрывает ее грудь; ее левая рука скрывает половые органы. Они как будто принадлежат самой обычной, а не первой женщине потому, что она удалила с них волосы (хотя они удалены и у Евы Мазолино), но главным образом потому, что она скрыла их из виду. Плача, она делает шаг вперед правой ногой, опережает Адама, подняв к небу лицо с закрытыми глазами, не глядя, куда идет, и рыдает в страхе перед человеческим миром, который ее ждет.
Рыдает в страхе перед будущим, которое ждет младенца, которого она ждет.
Позади нее Адам делает шаг левой ногой, также не глядя ни на Эдем, который покидает, ни на безлюдную, непредсказуемую, реальную землю, на которую идет. Он даже не пытается спрятать свою наготу. Он поднес к глазам правую руку и прижал ее левой, чтобы закрыть глаза еще плотнее. Он плачет. И не хочет, чтобы мир, в который он проникает, видел, что он плачет.
Версия Мазаччо проста: фигура первого человека отделяется от стены, одна нога еще там, но он еще видит закрытыми глазами.
Сутулая спина объясняется тем, что он понурил голову.
Наклоненная прямо вперед голова Адама, закрытая руками, — это думающая голова. Это внутренняя голова, вспоминающая о потерянном мире.
Двумя руками он впечатывает в свой взгляд воспоминание о мире, который вынужден покинуть: эти две руки, так сильно прижатые к глазам, торопят его взгляд к другому миру, который он увидит после того, как полностью войдет в мир смертных, полностью войдет в атмосферный воздух, окрашенное пространство, коричневую землю, войдет в голубое небо.
Ева целиком влита в видимое, толстая, а то и беременная, рыдающая, крупная и бледная. Она заброшена одновременно и в мир видимого, и в мир звуков: она рыдает. Ее тело целиком в пустыне вне рая. Адам освещен скупо, белый свет падает ярче только на две его ляжки, гораздо более темные, чем кожа Евы, на пенис, на правое яичко, на плоский живот, вокруг пупка, на правое плечо, на правую руку, на обе ладони и прижатые к глазам пальцы. Голова Евы откинута назад, она кричит всему реальному миру о своем страхе, а реальность уже окружает ее искаженное лицо; женщина уже кричит о своем страхе, обращаясь к тому, что видит в этом свете и в скорби, и во всем этом больше последовательного реализма, чем в любом ностальгическом воспоминании, о котором свидетельствует ее жест, которое сквозит в ее лице и душе.
Нам неизвестно, прячет ли Адам слезы, пролитые из-за вечного одиночества (того, что христиане называют первородным грехом), или тяжестью собственных рук, с силой прижатых одна к другой, он удерживает другой мир в глазах, позади глаз, в темноте черепной коробки, где у смертных во время сна разворачиваются сновидения.
Его правая нога отпечаталась в раю.
Ни один человек не стоит у своего истока. Всякий человек, вопя, выходит из женщины, которая тоже вопит. Мы с воплем бежим из рая. Мы вопим, испытывая оргазм. Мы покидаем этот мир вопя. Все истинное уходит. Чистый уход — это оргазм.
Мазаччо написал в перспективе, слева, эту дверь рая, вписанную в дверь часовни. Дверь рая кажется очень узкой дверью, очень незначительной. Она кажется щелью.
Многие старинные китайские сказки упоминают эту трещину в стене, через которую мужчина и женщина находят друг друга в полной темноте. Они сами соотносят ее с щелью в теле женщины, через которую соединяются их тела.
Животные обращены к недрам земли, которая впитывает их, втягивая в расселины пещер, — глубина засасывает их.
Аргумент. Человек без лица, человек Мазаччо не двигается вперед. Его засасывает назад.
Адам — это, возможно, Нукар.
Иногда обнаженным животным доступно нечто более ценное, чем речь, и более глубокое, чем мир.
Истина проста и нисколько не непристойна. Все наши чувства — это наши удовольствия. Все наши нужды — это наши обряды. Все наши действия — это наши радости.
Эта фреска на левой стене маленькой капеллы Бранкаччи представляла для меня
Возможно, мы обретаем другой мир, настоящий другой мир, вопреки здравому смыслу, возвращаемся вспять, покидая то, что нас одевает, избегая того, что сковывает нас не в наготе, но в обнажении наготы.
Не в завороженности, а в вожделении.