И любовь до любви — не воспоминание. Это загадочный след в нас. Это нечто ископаемое, предшествующее памяти, устройство которой нам неведомо, а смысл непонятен.
Глава шестнадцатая
Desiderium [61]
Я долго искал противовес завороженности, отраженной в древнеримской живописи, в латинской поэзии и философии, но так и не нашел. Какая антимагия может противостоять завороженности? Что могло бы разворожить романскую сексуальность? Что могло бы разворожить фашизм? Что могло бы разворожить аудиовизуальную зависимость (эволюцию завороженного подчинения) современного человечества, в котором, после того как открыли рынки, поработили нравы, искалечили души, большинство цивилизаций понемногу оказались поглощены Римской империей и христианством? Всё в текстах, которые я читал, и сценах, которые я наблюдал с М. во время ежевечерних поездок во взятом напрокат в аэропорту Неаполя маленьком красном «фиате», зачастую увиденных впервые, но, однако, никогда не создававших ощущения первого раза, — все подтверждало исступленное желание сбросить это ярмо. Все яростно пыталось с помощью каких угодно талисманов защититься от морока завороженности и мучительного упадка сил. Все в древнеримской литературе загоняло читателя в состояние восторга, против которого он оборонялся, внушало ему страх, от которого он отмахивался, пугало бесчисленными демонами — привидениями, стыдом, неизбежностью христианского греха, неудачами.
Не только Овидий, но и Лукреций, и Светоний, и Тацит.
Прошло два года.
Внезапно, больше чем два года спустя, со странной смесью отчаяния и уверенности, я обнаружил, что тщетно производил раскопки, путешествовал, исследовал древние поселения. Я с изумлением осознал, что не должен был искать то, чего не надо было искать. Другой полюс был у меня перед глазами.
Вот тезис, на котором я настаиваю: как ни странно, в Риме другой полюс — это желание.
Именно желание следовало противопоставлять завороженности.
В этом случае тоже, как и со словом
Желание негативно не только по своей морфологии. Вожделение опровергает завороженность.
<…>
Желать, вожделеть — это глагол, недоступный пониманию. Это не значит видеть. Это значит искать. Сожалеть об отсутствии, надеяться, мечтать, ждать.
Странно, что латинское слово, обозначающее «желание», имеет тот же самый источник, которым две тысячи лет спустя французский язык воспользовался (опять по ту сторону Альп), чтобы образовать французское слово «катастрофа», d'esastre.
Желание — это катастрофа.
<…>
Желать не значит находить. Это значит искать. Видеть то, что незаметно глазу. Это значит отмежеваться от реальности. Разъединиться с самим собой, с обществом, с языком, с прошлым, с матерью, со своими корнями — со всем, во что был включен и замешан.
А если удар грома поразил вас — это значит найти, значит быть пригвожденным, значит найти с чем слиться, найти свою половину. Найти свою смерть.
«Человеческая жестокость». Проблема в том, что желание, в том смысле, который я ему придаю, помогает установить источник человеческой жестокости.
Аргумент следующий: завороженность подавляет завороженного. Освобождаясь от завороженности, человек снял ограничения на убийство себе подобного, допустил войны, дозволил извращения. Выпустил на волю все злодеяния, которые были изобретены впоследствии.
Я описал завороженность как зависимость, установившуюся еще до рождения. Большое тело выталкивает маленькое тело в мир и в язык. В материнском языке берет начало рабская зависимость от страны и общества.
Способность желать освобождает повинующегося ей завороженного от пассивной смерти.
<…>
Рабами мы были.
Завороженными мы были.
Потом желанными.
Желающими.
Сложна жизнь, свойственная людям, поскольку двойственна их природа. Биологическая и культурная. Сексуальная и языковая. (И уж во всяком случае, раздираемая двумя противоречиями: мужское — женское, означающее — означаемое.)
Наполовину завороженная, наполовину желанная.
Наполовину животная, наполовину вербальная.