Возвратившись в Ровно, восхищенный первыми результатами «хозяйничанья» оккупантов, рыцарь продажного пера в поте лица пишет новые восхваления своим кормильцам, понуждает к этому же своих подчиненных. Однако в прославлении самого фюрера он не терпит конкурентов. Об этом идет речь даже в его теперешних воспоминаниях. Какой-то болван сдал для публикации в газете оду, посвященную «поднебесному орлу пану Гитлеру». Наивный стихоплет не знал, что вознесение до небес верховного параноика — это ответственнейшая задача и сердечнейшее призвание самого шефа-редактора. Конечно, ода опубликована не была. Теперь этот случай Самчук пытается использовать как свидетельство своего «протестантства».
Но все же «стихийным» одописцам тоже остался субъект, в честь которого они могли публиковать свои многословные вирши в газете «Волынь». Этим «субъектом» был сам Влас Самчук. Он до сих пор бережет один из подобных «псалмов», который так и назван: «Вам, пан Самчук!» В этом творении есть и такие «пророческие» слова:
Не будем говорить о жестокой ошибке этого «пророка». Никаких «прекрасных» трудов Самчука на Украине никто не знает и знать не хочет. Но в то время и виршеплет наверняка плеснул маслица в маниакальное стремление Самчука расширить свою «деятельность» на всю Украину. В особенности тянуло эту продажную душу в Киев. Хотя, правда, он жутко (и небезосновательно) боялся советских людей, вынужденных остаться на оккупированной территории. В Ровно его безопасность надежно берегло недремлющее око гестапо, но и здесь в каждом закутке ему мерещилась большевистская засада. Он с перепугу пишет, что даже среди церковных деятелей были «два епископа, присланные при большевиках Москвой, которые остались здесь и, как говорили, были ушами и глазами НКВД». Мерзавец замечал, что на Волыни вспыхивает огонь, от которого затрещит шкура и зеленых и желто-голубых гадюк. Что же касается Киева, который он называет своей «мечтой, сном, фата-морганой», так там вовсе потерялся бы покой и сон труса. Ведь оттуда, вспоминает «храбрый» певец вермахта, все время доносились слухи о том, что там в «темноте бродят стаи советских агентов».
Но его нестерпимо влекла в златоглавый Киев и присланная каким-то самозванцем Барановским весть о том, что: «Украинская национальная рада[14] в городе Киеве избрала вас, многоуважаемый пан, в свой состав». Ко всему капризы и каверзы Елены Телеги, делившей с ним и редакционный кабинет и домашнее помещение. Какой-то остряк сообщил ей, что будто бы в Киеве остались какие-то литераторы, которые хотят не кого-то иного, а именно ее, Елену Телегу, воспевающую «жизнь бездомных бродяг», видеть не больше и не меньше, как… главой «союза» украинских писателей. И вот, вспоминает Самчук, эта Телега бегала, суетилась, готовилась к высокой должности, «как невеста к венцу, столько шилось, перешивалось, примерялось, и все для Киева». Однако сама себе она казалась нереспектабельной, даже рыхлой, расплывшейся. Но при чем здесь Самчук? В воспоминаниях он ехидно упоминает письмо, выкраденное тогда у Телеги и адресованное какому-то поклоннику во Львов. Модница и дуреха, она жаловалась, что ей «стали юбки тесны». И тут же хвастала: «Едим чудесные борщи, много масла, яиц, сметаны, молока» (оказывается, не соврал Геббельс, обещая табунам опустошителей: «Это война за зерно, за хлеб, за богатый обеденный стол, за щедрые завтраки и ужины…»).
Как бы там ни было, Телегу, отправилась в Киев, даже не дождалась, пока Самчук согласует свой отъезд с гестапо. Вскоре в сопровождении недотоптанного петлюровца Степана Скрыпника волынский поклонник фюрера трогается туда же. И заключительные строки его воспоминаний переполнены благодарности к гитлеровцам, которые неисчислимыми ордами тянулись на Восток. «И все это для того, — захлебывается до последней точки Самчук, — чтобы я мог победоносно въехать на белом коне в древний град моих предков».