– Помилуйте, не смешите меня. Я сам человек порядочный; когда хотят поставить фирму в пример честности – называют нашу. Но мы все знаем, что такое коммерция. И Бланш этим занималась бы. Она любила деньги. Ей стыдно не было.
– Землю она больше любила.
– Землю она любила не саму по себе. Для нее земля была эквивалентом денег, как банковские билеты, только она считала, что земля надежнее. Она уверяла меня, что и в хороший, и в дурной год, если посчитать за вычетом всех расходов, имения приносят ей четыре с половиной-пять процентов.
Для Ива мать оживала вечером на крыльце под соснами Буриде; он видел, как она идет к нему с четками в руках по большой аллее парка, или же воображал ее себе в Респиде, как он с ней среди сонных холмов говорит о Боге. Он отыскивал в памяти ее слова, говорившие о ее любви к земле, – и таких слов пробуждалось множество. Да и перед самой смертью, рассказал Жан-Луи, она показала на июньское небо за раскрытым окном, на деревья, в которых пели птицы, и сказала: «Вот чего мне жаль…»
– Говорят, – продолжал Дюссоль, – это были ее последние слова; она показала на свои виноградники и сказала: «Как жаль такого прекрасного урожая!»
– Нет, мне говорили, что она имела в виду вообще природу, красоту…
– Это сыновья говорят (Дюссоль понизил голос); они поняли по-своему – вы же их знаете… Жан-Луи – что с него взять! А я считаю, так гораздо красивее: урожай, который она не успела собрать, виноградник, который целиком обновила, – она по своему добру плакала… Это вы у меня из головы не выбьете. Я ее сорок лет знал. Вообразите: однажды она мне жаловалась на сыновей, а я ей сказал: вы курица, которая высидела утят. Уж как она смеялась!
– Нет-нет, Дюссоль: она ими гордилась, и по праву.
– С этим я не спорю. Но когда Жан-Луи утверждает, будто ей нравилась галиматья Ива, – это просто смешно. Да ведь эта женщина была воплощенный рассудок, уравновешенность, здравый смысл! Послушайте, мне сказки рассказывать не нужно. Во всех моих разногласиях с Жан-Луи насчет участия в прибылях, заводских советов этих и всей прочей чепухи я всегда мог понять, что она на моей стороне. Ее очень тревожили «мечтания» сына, как она их называла. Она очень просила меня не судить его строго. «Обождите, – говорила она, – дайте срок: вы увидите, какой это серьезный мальчик…»
Ив уже не думал о своей нелепой одежде, о лакированных туфлях, уже не наблюдал за лицами людей на тротуарах. Он медленно, опустив голову, двигался в этой цепочке, заключенный между катафалком и Дюссолем (одно уловленное слово позволяло догадаться, какие ужасные вещи тот говорил). «Она любила бедных, – думал Ив. – Когда мы были маленькими, она водила нас по вонючим лестницам; она помогала раскаявшимся блудницам… Все в моих стихах, что касается детства, она никогда не читала без слез…» Голос Дюссоля звучал беспрерывно:
– Все маклеры у нее по струнке ходили. Уж у нее в расписках всегда было чисто, и никогда ни дисконта, ни куртажа…
– А скажите, Дюссоль, видали вы когда-нибудь, как она принимает квартирантов? Даже не пойму, как ей удавалось добиваться от них уплаты всех недоимок…
Ив знал от Жан-Луи, что было совсем не так: договоры найма продлевались вопреки всякому здравому смыслу, невзирая на удорожание недвижимости. Но он все равно не мог прогнать от себя ту карикатуру на мать, которую навязывал ему Дюссоль, – образ, в котором она являлась другим, не посвященным в тайну семьи Фронтенак. После смерти мы становимся добычей не только червей, но и людей: они истачивают, разъедают память; Ив уже не узнавал облика, доставшегося Дюссолю: лицо телесное продержится гораздо дольше. Эту память нужно было в себе воссоздать, стереть с нее пятна; Бланш Фронтенак должна была стать похожей на ту, какой была. Это было нужно, чтобы он мог жить, чтобы мог пережить ее. До чего же длинна эта улица Арес, ведущая к кладбищу! По ней, по кварталу публичных домов и идет семейство в смокингах и лакированных туфлях: уродливо, дико помпезное! А высокие библейские слова бормочут клирики, которые здесь, говорят, частенько бывают – до ужаса часто! Дюссоль, понизивший было голос, опять заговорил громче; Ив не мог удержаться, чтобы не прислушаться.
– Нет, Коссад, вот тут я с вами разойдусь. Именно в этом пункте я нахожу единственный недостаток этой изумительной женщины. Нет, воспитывать она не умела. Обратите внимание: я не против религии, если я нужен господам из нашего прихода, они меня всегда найдут; они это знают и этим пользуются. Но если бы у меня были сыновья, я бы им так велел: после конфирмации – сразу к серьезному делу. Бланш недооценивала дурную наследственность, которая тяготела над ее детьми. Это не к тому, чтобы дурно отозваться о покойном Мишеле Фронтенаке…
А на возражение Коссада, что Мишель всю жизнь был откровенным антиклерикалом, Дюссоль ответил: