– Милый, вот что я для него придумала… ты подумай сначала, а потом уже говори «нет»… Сесиль… да-да, Сесиль Фийо… Она богата, выросла в деревне, привыкла видеть, как мужчины до зари встают на охоту, а в восемь вечера ложатся спать. Знает, что охотника дома никогда не бывает. С ней ему было бы хорошо. Однажды он при мне говорил, что она ему нравится: «Я люблю плотных женщин…» Так и сказал.
– Ни за что не согласится… А потом в будущем году ему идти в армию на три года. Он всегда мечтал о Марокко или о южном Алжире.
– Да, правда, но если он будет женихом, получит отсрочку. А еще через год, может быть, папа сможет его совсем освободить, как сына…
– Мадлен! Прошу тебя!
Она прикусила губы. Младенец заплакал; она протянула руку – колыбелька загрохотала, как мельница. Жан-Луи стал думать об этом желании Жозе поступить на службу в Марокко (с тех пор как он прочитал книгу Псишари)… Удерживать его на этом пути или поощрять?
– Женить его? А что, неплохая идея, – вдруг произнес Жан-Луи.
Он думал не только о Жозе, но и об Иве. Вот такая теплая, пахнущая молоком спальня, с драпировками и плюшевыми креслами, такой пищащий младенчик, такая молодая, ширококостная плодовитая женщина – вот убежище для детей семьи Фронтенак, разлетевшихся из родного гнезда, когда сосны летних каникул больше не укрывают их от жизни в душном парке. Их изгнали из рая детства, выслали из своих лугов, из зарослей молодой ольхи и папоротников – теперь следует окружить их плюшем, столиками, колыбельками, и пусть каждый из них выроет собственную норку…
Этот Жан-Луи, так желавший уберечь, укрыть своих братьев, был тем же человеком, который, на случай вероятной войны, каждое утро делал гимнастику для развития мускулатуры. Его беспокоило, годен ли он на военную службу в резерв. Никто не отдал бы свою жизнь с такой простотой. Но у Фронтенаков все было так, словно братская любовь имела сообщение с материнской, словно та и другая проистекали из одного источника. К обоим младшим братьям, даже к Жозе, которого тянуло в Африку, Жан-Луи испытывал ту же заботливую тревогу, смешанную даже со страхом, что и мать их.
А в этот вечер особенно: безмолвное отчаяние Жозе – это затишье перед бурей – глубоко взволновало его, но не поддающиеся прочтению строчки Ива – пожалуй, и еще больше; в то же время письмо попрошайки-работницы, подобных которому он получал уже много, глубоко задело его, еще сильней разбередило рану. Он еще не смирился с тем, что людей надо принимать за то, что они суть. Их наивное подхалимство его раздражало, а особенно он страдал от неумелых попыток симулировать религиозное чувство. Он вспомнил о том пареньке восемнадцати лет, который хотел креститься, которого он сам любовно наставлял… А через несколько дней узнал, что его крестник был уже давно крещен одной протестантской миссией и сбежал с ее кассой. Конечно, Жан-Луи знал, что это случай особый, что есть на свете добрые души; это по собственному невезению (или скорее по психологическому недостатку: неумению судить о людях) он всегда попадал в такие приключения. Его робость, имевшая вид холодности, отталкивала простых людей, но не пугала лицемеров и льстецов.
Лежа на спине, он глядел на потолок, неярко освещавшийся лампой, и чувствовал, что ничего не может переменить в чужих судьбах. Оба брата на этом свете будут делать то, для чего они сюда пришли, и любые уловки неизбежно приведут их в ту самую точку, где их ожидают, где Некто следит за ними…
– Мадлен! – вдруг спросил он шепотом. – Как ты думаешь, можно что-то сделать для других?
Она повернула к нему сонное лицо с полузакрытыми глазами, откинула волосы.
– Как? – отозвалась она.
– Я говорю, как ты думаешь: можно очень сильно потрудиться так, чтобы в результате изменить судьбу человека хоть совсем чуть-чуть?
– Ох, ты только о том и думаешь: кого-то изменить, кого-то куда-то переселить, сделать так, чтобы он стал иначе думать…
– А может быть (он обращался к самому себе), может быть, я лишь укрепляю то, к чему они стремятся; я пытаюсь их сдерживать, а они собирают все силы и рвутся в свою сторону – противоположную той, что я хотел бы…
Она подавила зевок:
– Ну и что, милый?
– Те кроткие, печальные слова Спасителя к Иуде после Тайной Вечери – они будто вытолкнули его в дверь, заставили выйти скорее…
– Ты знаешь, который час? Уже за полночь… Ты завтра утром не сможешь встать…
Она потушила лампу, и он улегся в темноте, словно погрузившись в пучину, чувствуя на себе ее огромную тяжесть. Его одолело головокружение тоски и одиночества. И вдруг он вспомнил, что не помолился на ночь. Тогда взрослый мужчина сделал в точности то же, что сделал бы десятилетний мальчик: бесшумно встал с постели и опустился на колени возле кровати, уткнувшись лицом в простыню. Ни единым вздохом не была потревожена тишина; ничто не выдавало, что в этой спальне есть еще женщина и крошечный ребенок. Воздух в ней был тяжел, в нем смешивались разные запахи, потому что Мадлен, как все деревенские, боялась уличного холода: мужу пришлось привыкнуть не открывать на ночь окна.