Жан-Луи не стал спрашивать его: выздоровеет от чего? (Он знал, что ему следовало бы спросить: выздоровеет от чего?) И удивился, что существует на свете столько молодых и симпатичных людей, как Ив, которым любовь приносит лишь страдания. Для них любовь неизменно сопряжена с мучительной игрой воображения. Но Жану-Луи она представлялась вещью самой что ни на есть простой, самой легкой... Ах, если бы только он не выбрал Бога! Он глубоко дорожил Мадлен и каждое воскресенье причащался, но уже два раза — сначала со служащей в конторе, затем с подругой своей жены — он заметил сигнал, на который уже почти готов был ответить... Ему пришлось много молиться; он вовсе не был уверен в том, что не согрешил желанием, потому что не понимал, как отличить соблазн от желания? Держа за руку своего брата, он с грустным удивлением вглядывался при свете ночной лампы в такое горестное выражение на его лице, плотно сжатые губы, все эти свидетельства усталости и истощения.
Возможно, Ив был бы счастлив, если бы Жан-Луи все-таки задал ему этот вопрос; но разделявшая их стыдливость была невероятно сильна. Жан-Луи хотел было сказать ему: «Твое произведение...» Но этим вопросом он рисковал ранить его. Впрочем, он смутно чувствовал, что это произведение, если ему суждено быть дописанным до конца, оказалось бы всего лишь отражением его отчаяния. Он наизусть знал то стихотворение, в котором Ив, будучи еще почти ребенком, рассказывал: чтобы вырвать его из объятий тишины, ему, так же как и соснам Буриде, необходимо, чтобы налетели западные ветра, разразилась бы необузданная буря.
А еще Жан-Луи хотел ему сказать: «Домашний очаг... жена... другие дети Фронтенак...» Но особенно он хотел поговорить с ним о Боге. Но не осмелился.
Чуть позже (уже ночью) он наклонился к Иву, лежавшему с закрытыми глазами, и с удивлением обнаружил, что тот улыбается и даже уверяет, что не хочет спать. Жан-Луи обрадовался столь нежному и спокойному взгляду, которым брат долго смотрел ему в глаза. Ему хотелось бы знать, о чем думал Ив в этот момент; он не сомневался, что его младший брат думает о том, что большое счастье умереть не в одиночестве: нет, он не умрет в одиночестве; где бы смерть ни настигла его, он знал, что его старший брат обязательно будет с ним, будет держать его за руку и проводит до порога страны теней так далеко, как только сможет.
А там, в краю Фронтенаков и Пелуеров, за затерявшимся участком, где обрываются все дороги, сияла луна над залитыми водой ландами; она царила прежде всего над той поляной, которую предваряют сосновые боры, поляной с пятью или шестью очень древними, огромными, коренастыми дубами, настоящими детьми земли, заставляющими разрозненные сосны тянуться вверх, к небу. Колокольчики уснувших овец мелко позвякивали в парке, под названием «парк Человека», в котором пастух семьи Фронтенак провел эту октябрьскую ночь. Если не считать всхлипывания какой-то ночной птицы, дребезжания трясущейся повозки, ничто не нарушало жалобы, которую от самого океана с благоговением передавали друг другу сосны своими переплетенными ветвями. В глубине хижины, оставленной охотником до зари, волновались обычно выполняющие роль манков голодные и непоеные вяхири с выколотыми глазами. Небесную высь прорезал полет журавля. Непролазная топь Тешуэйры собирала в своих укрытых камышами, торфом и водой таинственных уголках парочки диких уток и чирков со свистящими крыльями. Если бы старики семейств Фронтенак и Пелуер восстали из мертвых в этой части света, они бы решили, что все в мире осталось на своих местах. А эти дубы, питаемые уже два века самыми потайными соками ланд, в эту минуту жили своей второй, очень эфемерной жизнью в мыслях лежащего в своей парижской комнате юноши, чей покой любовно оберегал его старший брат. Именно о тенистой поляне под ними думал Ив, размышляя о месте, где нужно было бы вырыть глубокую яму, чтобы поместить в нее, одно за другим, тела всех супругов, братьев, дядюшек, сыновей семьи Фронтенак. Так вся семья обрела бы благодать, и каждый смог бы обнять друг друга единым объятием, навсегда смешаться в своем небытии с этой обожаемой ими землей.