Облупленный потолок, загрязнившиеся панели, короче говоря, весь внешний вид комнаты говорил о полной запущенности.
В центре ее на циновке стоял квадратный стол с кипами бумаг, расположившимися в артистическом беспорядке, так что, казалось, тут работает не юрист, а поэт. Другой, черного дерева, стол с письменным прибором и пюпитром был вплотную придвинут к первому и походил на перекладину в букве Т.
Стена, расположенная напротив окна, закрыта была шкафами, забитыми множеством папок с наклеенными этикетками; на каминной полке стоял бюст Луи-Филиппа, слева от двери висели старые часы, а справа – барометр с циферблатом.
У всякого дворца имеются свои службы, и тут располагались службы богини Фемиды.
Реми д'Аркс, не снимая шляпы, стоял в полном одиночестве перед окном, рассеянно барабаня пальцами по мутноватому стеклу.
Он смотрел невидящим взглядом на старый полуоблетевший вяз, который потихоньку умирал среди строительного мусора, занявшего собою едва ли не весь двор.
У вяза была своя слава: он был одним из трех деревьев, служивших во времена Реставрации – во всяком случае так утверждает господин де Жуй, – гостиницей для полчищ парижских воробьев. Два других его собрата жили дольше: самый знаменитый, разросшийся на улице Кок-Герон, здравствовал еще в прошлом году, последний погиб в 1860 под обломками набережной де ля Грев.
Часы на башне пробили шесть вечера.
Воробьиные стаи слетались к вязу со всех сторон: ни один буржуа не следит так аккуратно за временем отхода ко сну, как воробей.
В течение нескольких минут гостеприимное дерево было охвачено оживленной суматохой: слышался громкий писк, может быть, означавший пожелания доброй ночи, а может быть – ссору или даже драку за самые удобные спальные места. Но постепенно возня затихала, взбудораженное чириканье раздавалось все реже и наконец совсем смолкло, а через четверть часа двадцать тысяч постояльцев воздушной гостиницы уже спали безмятежным сном.
Реми д'Аркс долго стоял, не двигаясь; внезапно наступившая тишина словно пробудила его, он снял шляпу и провел рукой по лбу.
В сумеречные часы рассвета и заката, когда день приходит или уходит, меняются формы и особенно краски: наверное, это сумерки прорыли глубокие борозды на лбу молодого судьи и окрасили его щеки смертельной бледностью.
Он повернулся, бросил шляпу и нетвердой походкой прошелся по комнате, затем остановился, чтобы развернуть скомканный листок бумаги, зажатый в руке.
– Я же никому об этом не говорил, – пробормотал он, – а до вчерашнего дня я не говорил об этом даже самому себе. О таком большом счастье я не смел мечтать, я не надеялся, я был уверен в поражении, еще не начав битвы. Достаточно было уговоров Фаншетты, правда, весьма настойчивых, и благоприятных прорицаний полковника, чтобы все мои страхи улетучились. Однако мои самые дурные предчувствия оправдались!
Он уселся за стол и разложил скомканный листок рядом с двумя другими письмами, конверты от которых валялись на полу.
– Кто может писать такие вещи? – недоумевал он. – И ведь пишут так, будто эта свадьба – дело возможное и даже решенное! Люди, поставляющие мне эти клеветы, имеют обо мне кое-какие сведения, хотя и неполные: они знают тайну моей любви, которую я не доверил даже лучшему другу, но они полагают, что эта любовь взаимна, и пытаются отравить мою радость желчью...
Он взял в руки все три письма и снова, одно за другим, пробежал их усталым взглядом.
– Мою радость! – с горечью и тоской повторил он. – О, если бы это было так, если бы Валентина оставила мне хоть какую-то надежду! Тогда я бы сумел защитить ее! Разве мне неизвестно, что в жизни ее имеется тайна? Она сама мне сказала об этом и готова эту тайну раскрыть.
Он бросил неприязненный взгляд на первое письмо и машинально зачитал из него вслух пару строк:
Второе письмо тоже предупреждало об опасности:
Наконец третье письмо подавало дружеский совет: