И внезапно, безо всяких объяснений, у него возникло желание открыть эту дверь.
Она вдруг перестала казаться такой угрожающей.
Наконец-то, шанс… Ребекка, подумал он, наконец-то шанс. Для меня, для тебя.
Он опять немного засомневался, но в нем словно что-то открылось, пришло в движение, после месяцев и даже лет застоя.
Наконец он отодвинул сейф в сторону, при этом ковер, на котором стоял сейф, завернулся, протиснулся между стеной и сейфом и открыл дверь, пристально глядя в пол.
Сначала он увидел паркетный пол. Дубовая фанера.
Я сам его клал. Тонкий слой пыли.
Потом он увидел край белого лоскутного коврика. Этот коврик, да — из ИКЕА.
Он вошел в комнату и сделал несколько шагов. Сощурился, и перед глазами все поплыло. Затем подошел к письменному столу. Тоже ИКЕА. Да здесь все из ИКЕА! То есть от этого Кампрада. Постыдился бы, сколько шведских домов он разрушил своими пропитанными клеем ДСП и сшивными подушками!
Он прервал себя и осмотрелся. Сколько я здесь не был? Полгода? Больше? Почему я вообще все это храню?
Почему бы мне все это не выбросить и не сделать здесь спальню?
Он на что-то наступил. Попытался не смотреть вниз. Его нога во что-то уперлась. Что это? Он закрыл глаза. Понял, что ему не надо смотреть. Он и так знал.
Красный лось-качалка.
Ее любимец.
Он сразу же открыл глаза и бросился к ее письменному столу.
Стол был в наклейках «Хелло Китти». На нем лежали книжки-пазлы с принцессами, фломастеры, брелки из детского сада, рисунки, маскарадные костюмы — он стал задыхаться, зачем я только сюда вошел! — мягкие игрушки, расчески и ленты, забавная лягушка и коллекция баночных крышек. Он быстро выдвинул верхний ящик письменного стола, где лежали фотографии ее мамы, открытки с собаками, крошечные фигурки из киндер-сюрпризов и пластмассовая лупа для насекомых.
Он выбежал из комнаты. Дверь сильно ударила по сейфу. Когда он опять вошел в гостиную, он задел что-то коленом.
— Чееееееееееееееерт! — закричал он, захлопнув за собой дверь.
Он опустился на корточки и обнял ногу, одновременно увидев отражение своего лица в стекле наручных часов.
Его глаза.
Вот они.
Наконец.
Нет, это не мои глаза, больше не мои. Они не могут быть моими!
Он долго лежал на полу.
Наконец он подумал о ее маме, которая постоянно хотела «говорить о горе».
Нет, я не хочу об этом говорить, подумал он, я никогда не захочу «говорить о» и «переживать!» Я не хочу, чтобы мне помогли, я хочу жить с этим до конца жизни, я хочу остаться в тебе, Ребекка, не дистанцироваться, ничего не контролировать. Ты должна остаться во мне, внутри всего меня. Никаких чертовых терапевтов, они только будут пытаться разлучить нас.
Хотя, с другой стороны, если бы я сейчас пошел к какому-нибудь идиотскому терапевту, я бы в принципе мог поступить так, как все остальные несчастные писатели: сочинить красивый сборник сонетов, который, конечно, номинировали бы на Августовскую премию. В сонетах бы соблюдалось все необходимое — рифма и нелепый ритм, и они были бы чудо как хороши.
А можно написать неприкрытую автобиографию «Моя Потеря». А потом продать мою мертвую дочь издательству, которое предложит самый высокий гонорар, и, как все другие писатели-психопаты, давать длинные интервью. Можно даже сделать откровенную до омерзения радиопередачу, «чтобы утешить других людей, оказавшихся в подобной ситуации, дабы дать им понять, что они не одиноки».
Отвратительно! Ребекка, пока я не говорю о тебе, ты остаешься во мне. Я никогда тебя не забуду, никогда не дам тебе исчезнуть. Даже если ты соберешь свою сумку с мышкой Молли и попытаешься попрощаться. Тогда я прибегну к контрмерам — сразу же возьму твою нестираную пижаму с кошачьей мордочкой, или твои туфли, или все твои игрушки. Или в худшем случае…
Он опять поднес часы к лицу.
Эти глаза.
Ты помнишь, Ребекка, как я говорил, что у тебя мои глаза?
Тот же серо-зеленый цвет, та же слегка овальная форма…
Но теперь не у тебя мои глаза, а у меня твои…
И когда я вот так смотрю, то вижу тебя.
Я вижу чудесного маленького ребенка, который болен и умирает, ребенка, которого по ошибке поместили в безобразное лицо взрослого, наполовину лысого мужчины. Ребенок кричит и хочет выйти.
Он еще несколько минут лежал на полу.
Обещаю тебе, Ребекка, что бы ни случилось, я сохраню тебя в себе, ты навсегда останешься в твоей комнате и внутри меня самого. Здесь, на ул. Росундавеген, 50, по которой каждые десять минут с таким грохотом проносится автобус 515 в сторону центра Стокгольма, что дребезжат окна, — ты помнишь, мы всегда об этом говорили, когда я укладывал тебя спать?
Микаель подошел к письменному столу и выдвинул ящик.
Он лежал здесь. На своем месте. Золотистый локон ее волос, который он поместил в пробирку и запечатал. У него несколько таких пробирок. Несколько локонов. Он спрятал их и запер в банковскую ячейку.
Он опять вошел в кухню и вытер слезы со щек. Черт побери, подумал он, я собираюсь жить, жить — ты помнишь, как я поклялся тебе, Ребекка, когда они отключили респиратор в больнице Астрид Линдгрен и твоя мама упала мне на руки?