«И все равно не приведи Господь, чтобы его предчувствия оказались пророческими!» — думал Мизинов всю дорогу.
21
Суглобова не пытали. Сказались сданные им деньги. Но он и сам понимал, что молчать ни к чему, и добровольно, без пыток, выложил все начистоту.
Расстреливать его тоже не спешили. На этот счет у чекистов были какие-то свои, ему не ясные планы. Он понимал, однако, что долго в «кошки-мышки» с ним играть не станут, а потому мучительно думал над создавшимся положением, вернее — над способом, как бы из этого положения выйти целым и невредимым.
«Вот ведь занесло меня тогда к дураку! — ругал он себя за то, что после Харбина вернулся к Глотову. — Надо же было понимать, что эта авантюра его зыбка и на ладан дышит, ан нет же, вольница захватила! Нет чтобы хоть в том же Харбине остаться… Впрочем, там работать пришлось бы. Но по крайней мере цел бы был. В такое мутное время да в мутной-то водице как раз и сподручнее рыбку ловить на шермачка [33]. Кровь из носу, надо выкарабкиваться».
Но как выкарабкиваться и что для этого нужно сделать, какой первый шаг предпринять — Суглобов не знал. Жила только в нем эта животная жажда жизни, и сознание того, что, возможно, с жизнью-то как раз и придется расстаться, цепким кольцом ужаса сковывало сознание и волю Суглобова. Он судорожно хватался за одну мысль, за другую, но все эти мысли проносились мимо него, как поезда мимо заброшенного полустанка, и ни одна, казалось, не хотела даже задуматься, что есть на свете такой полустанок…
Его держали в отдельной камере барнаульской тюрьмы. Он часами лежал и смотрел в загаженный несколькими поколениями узников потолок, без аппетита, механическим хлебал пресную баланду с несколькими масляными пятнами на поверхности, читал примитивные, непрофессиональные газеты крайкома партии большевиков, курил дешевые папиросы — ему приносили каждый день по пачке (с чего бы это?) и чувствовал, как тошнило его, как выворачивало наизнанку от сознания собственного бессилия. Его, привыкшего всегда и во всем полагаться только на себя, вдруг поставили, как в карцер, в узкие рамки ограничений, которых он, сколько ни хотел, никак не мог преодолеть. И дело было совсем не в ограничении пищи или передвижений. Прошедший окопы германской войны, на фронте он, случалось, сутками не ел и неделями сидел в узком полутемном блиндаже. Нет, сильнее и больнее всего жалила мысль, что его хотят заставить и мыслить по-другому, и другие книги читать, и жизненные ценности проповедывать согласно догмам «нового общества».
Кое-что про это общество рассказал ему следователь, беседы с которым стали регулярными. Эти беседы случались почти каждый день. Его выводили из камеры, вели по длинному коридору мимо прочных чугунных дверей, из-за которых чего только не доносилось: пение, ругань, дикий, безумный хохот, порой плач и рыдания. Потом вводили в дешево отделанный кабинет, усаживали на металлический стул, прикрученный к полу, и привязывали запястья к подлокотникам. Потом входил следователь, сутулый, тощий человечек, похожий на исполнителя роли Дон-Кихота в каком-нибудь сызранском ярмарочно-балаганном варьете, усаживался за широкий дубовый стол, обитый темно-вишневым сукном, и беседа начиналась.
Первые беседы немного походили на допрос, правда, без свойственной допросу резкости, категоричности. Следователь попросил Суглобова рассказать все о себе. И тот рассказал обо всем, честно и неприкрыто: о войне, о покушении на Мизинова, о дезертирстве из армии, о вольной жизни и украденных миллионах.
— Так-так, — кивнул следователь. — Значит, вы хорошо знакомы с генерал-майором Мизиновым? — уточнил он.
— Более чем, — кивнул Суглобов. — В прошлом мы друзья, а теперь самые непримиримые противники.
— Противники или все же враги? — конкретизировал следователь.
— Не понимаю разницы, — пожал плечами Суглобов, — если объясните…
— И объясню, охотно объясню, — поддакнул следователь. — Видите ли, тут момент идеологический, как мне кажется. Противник — это на фронте, лицом к лицу с тобой. Ты осознаешь свою задачу, понимаешь, что для успешного выполнения наступления, например, необходимо как можно больше солдат на той стороне уничтожить, так? И никакого зла, никакой ненависти ты к этому солдату не испытываешь. Между вами нет сословной разницы. Он такой же крестьянин или дворянин, как ты, верно?
— В целом да, — согласился Суглобов.
— Вот видите, — потер руки следователь. — Вижу, что мы найдем общий язык.
Вот этого Суглобову хотелось сейчас меньше всего. Но приходилось поддакивать. «Ничего, — думал он, — это пока. Там вывернусь как-нибудь…»
— Ну а если перед тобой классовый противник, который всю жизнь тебя притеснял, кабалил — то, простите, такой противник механически превращается в твоего врага! — отрезал следователь и испытующе, пристально посмотрел на допрашиваемого. — Вам не кажется?
— Наверное, вы правы, — устало ответил Суглобов. — В таком случае кто для вас я — противник или враг?