— Но все же — еще несовершеннолетняя, учти, — сказала строго мать. — Тут ты можешь нарваться на историю… А тебе только этого не хватает! Почему ты всегда ищешь сложности?
— Ничего я не ищу, — отмахнулся я. — И вообще, кто тебе сказал — Ягудас?
— Да, — кивнула она. — Звонил на днях. Он беспокоится. Боится тебя… А я теперь тоже боюсь — за тебя самого!
— Что это вы все такие напуганные? — сказал я. — Не пойму. В чем, собственно, дело? Ну, есть девочка… Неиспорченная, кстати! И у нас с ней — хорошая дружба. Скорее даже — любовь… Да, да, любовь!
— Любовь под одной крышей, — сказала, поднимая брови, мать.
— А хотя бы. Какая разница? Если все у нас с ней пойдет хорошо, и если я, в дальнейшем, развернусь, устроюсь…
— А как у тебя вообще дела, — перебила она меня. — Есть какие-нибудь новости?
— Да пока никаких, — признался я нехотя, — но с другой стороны, это понятно. Я ведь только еще начинаю: разношу по редакциям стихи, знакомлюсь со средой. В моем деле очень важны творческие контакты, — надеюсь, ты понимаешь? Ну, вот… А на это требуется время.
— Между прочим — о контактах, — сказала она быстро. — Чуть не забыла… Прости! Я недавно разговаривала — знаешь с кем? С Василием Казиным. Есть такой поэт.
— Ну, как же, — Казин! Поэт знаменитый! И если не ошибаюсь, он знал когда-то отца?
— Они вместе начинали, — пояснила мать, — еще в период «Кузницы». И вообще дружили. Ах, тогда веселая была пора! Казин бывал у нас, даже ухаживал за мной…
— Ага! — Я прищурился усмешливо. — Интересно.
— Так вот, он будет рад с тобой повидаться. Узнал, что ты — пишешь, и заинтересовался. Я дала ему телефон и адрес. Но что ты все ухмыляешься?
— Просто так, — сказал я, — без задних мыслей. Но, конечно, подумал кое о чем… Подумал…
— О чем же? — спросила она подозрительно.
— Да хотя бы о том, как несправедливо все устроено. В сущности, каждый ведь — грешит, позволяет себе, что хочет. Но почему — то позволяет именно — себе, а не другим! Другим — нет… Тут сразу же начинаются проповеди.
— Но при чем здесь Казин? — спросила мать растерянно и словно бы смущенно. — Если ты полагаешь…
— Я вовсе не о нем, — сказал я, — и не о тебе… Я — в принципе! Ведь что сейчас творится? Все почему — то восстали против нашей любви и все в ней видят только плохое. А на наши чувства всем, в сущности, плевать! Почему? Может, потому, что каждый судит по себе? Взять хотя бы того же Ягудаса… Он что, по-твоему, святой?
— Да уж нет, — усмехнулась она, — никак. После развода с Наташиной матерью у него было много историй. Доходило даже до скандалов… Я кое-что знаю, все-таки — соседи.
— Ну, вот. А тут он — видишь ли — против!
— Что ж, он отец. И, согласись, имеет резон…
— А-а-а, резон, — запальчиво возразил я. — Какой резон? А впрочем, конечно. У него есть какие-то свои расчеты… Может, он мечтает о другой партии для Наташки… Словом, я его лично не устраиваю, понимаешь — лично!
И затянувшись, закутавшись в дым, я погодя, спросил — заглядывая ей в лицо:
— Ну, ладно, он — это дело особое… Но ты-то, ты — то чего боишься — а? Скажи!
— Ах, не знаю, сказала она, отводя и пряча взгляд. — Достаточно того, что Наташа — из этой фамилии, из этой среды… Не связывайся ты с ними, ради Бога! — Она как-то вдруг посерьезнела, погрустнела, завяла. — Во всяком случае, я предвижу неприятности… И если Ягудас против, как ее отец, то я тоже против — и очень! — как твоя мать.
В тот же вечер ко мне в комнату заглянула Наташа. Я обрадовался — и удивился. Этого почти не случалось; за время нашего знакомства (а прошел уже месяц) она была у меня дважды — и то лишь украдкою, второпях…
— Папу вызвали в министерство, — сообщила она, — какое-то у них там совещание, что ли. Он не хотел, отнекивался, но — пришлось… Так что мы теперь вольные птицы!
— А когда он вернется? — задал я классический вопрос.
Я в этот момент как раз работал, отшлифовывал стихотворение (еще теплое, недавно только родившееся и, по-моему, лучшее изо всего, что я написал в ту пору.) Стихотворение было суровое и слегка печальное, о прощании с юностью, о возвращении в Москву после долгих странствий… Я сидел, ссутулясь, за столом, — взлохмаченный, обложенный рукописями. Наташа, подойдя, сказала.
— Чего нам думать? Когда вернется — тогда вернется… Плевать! — Она скользнула пальцами по моей шевелюре. — Сейчас мы, во всяком случае, одни.
И легко — как-то мягко, по кошачьи — уселась на край стола.
Она была в коротком халатике, без чулок; вся свежая, пахнущая молодостью. Я посмотрел на ее колено — круглое, блестящее, облитое крепким ровным загаром… И отложил карандаш.
— Ты, может, занят? — спросила она. — Я тебе не мешаю?
— Нет, милая, — сказал я поспешно. — Наоборот! И положил на колено ей руку. Вернее — не на колено, а выше… В том месте, где рука теперь лежала, как раз кончалась область загара, а дальше открывалась чистейшая, незапятнанная, прохладная белизна…
Она завозилась, устраиваясь поудобнее. Отодвинула бумаги. И оттуда, из-под них, выглянула вдруг ребристая рукоятка ножа.
— Ого! — сказала она. И медленно, опасливо вытащила широкий, чуть изогнутый, финский нож. Оружие!