И это – здесь, в Коктебеле, где находится лишь некоторая, хотя и немалая, часть моих бумаг.
А еще ведь сколько их в Кривом Роге, у меня на родине, в родительском доме, где я работал до девяносто первого года, пока не поселился в Крыму, десятилетиями, работал неистово, самозабвенно, и в этом, только в этом, находил спасение от минувших невзгод и бед. А что творится у меня в Москве, в московской квартире, где я, бывает, живу в холодную пору года! – ты и представить себе, читатель, не можешь, – там, в моей рабочей комнате, с окном уже не на юг, а на север, с видом на окрестные парки и кварталы домов, открывающимся с нашего двенадцатого этажа, – там, в комнате, где на стенах висят любимые мною работы Игоря Ворошилова, великого художника, где есть много хороших книг, там, на площади, вдвое большей, чем площадь коктебельской комнаты, вообще повернуться некуда, – все скапливается, пылится, засовывается куда-то, потом разыскивается, и так все время, – и все нужно, и к этому обилию бумаг я привык, сжился с ними, они – мои.
А сколько бумаг моих находится в разных собраниях, раскидано по всяким городам и странам!
А сколько их утрачено в годы мытарств и бездомиц – и вспоминать неохота об этом, не сыщешь концов теперь, хотя о некоторых местах их концентрации представление я имею и понимаю, что когда-нибудь, в будущем, в силу меркантильных повадок заполучивших обманным путем или похитивших их граждан, они выйдут на свет.
Но погибло – слишком уж много.На протяжении девяностых годов от сотрудников некоторых музеев стали поступать ко мне предложения – передать им на хранение любые, на мое усмотрение, из моих бумаг. Помню, одна такая сотрудница особенно настаивала на том, что лучше всего, мол, будет, если я отдам им свои черновики, – вот это всегда важно, и процесс работы виден, и тому подобное. Передать на хранение – это, называя вещи своими именами, попросту подарить, потому что никаких средств у музеев давным-давно уже нет и покупать они ничего не могут. Понять их можно. Им надо пополнять свои фонды. И откликнуться на их призыв, наверное, когда-нибудь можно будет. Но не сейчас. Не время еще – чувствую, знаю. Рано. И не до этого: мои бумаги – все в работе.
И никто не имеет даже приблизительного представления, никакого понятия не имеет о том, что это за бумаги, старые и новые тексты, окружающие меня в местах моего обитания, что там, в этих папках, в этих кипах и россыпях, – даже те, кто вроде бы считаются знатоками моих писаний, – даже до них не добрались еще эти тексты, а уж как, по старой памяти, хотели бы они их заполучить, ан нет, не успели, – и все это, подчеркиваю, у меня в работе, и все это мне нужно, приходится возить с собой взад-вперед эту поклажу, набивать рюкзаки, тащить, складывать, раскладывать, – и ничего, привык, так вот и существую, наедине со своим самиздатом. Эти рукописи и машинописи – часть меня самого. А может быть, я сам, вот такой, как есть, – это они. Кто знает? Потом разберутся. Для меня это все – живое.
Разбрелись мои книги, рассеялись по миру. Ведь у изданных типографским способом текстов своя собственная жизнь, иногда – кабинетная, домашняя, библиотечная, иногда – со странностями, с приключениями, с имеющими изрядный мистический оттенок историями. Вот они и живут сами по себе, путешествуют. Бывают там, где я сроду не бывал. Поди гадай, где они окажутся завтра. И хорошо, что читают их те, кому мои тексты действительно нужны.