Как раз на этом вот месте раньше, кстати, стоял дом коктебельского, здешнего, священника, дом Синицына, человека доброго, светлого, хорошего друга Волошина.
Но писатели вряд ли об этом хоть когда-нибудь что-нибудь слышали.
Одни в одиночку, другие – парами, по-семейному, с женами, по-туземному, с перебором изрядным, обвешанными купленными у местных, шустрых, сметливых торговцев ювелирными, так считалось, из камней окрестных, изделиями – серьгами, кулонами, бусами, браслетами, брошками, кольцами, шли они по широкой, тенистой, от деревьев разросшихся, набережной, потрудившиеся на славу на бескрайней, литературной, потом щедро политой ниве, шли, отужинавшие, размякшие, шли вдоль моря неторопливо, со значением: эй, народ, мол, ты, братец, не забывай, подтянись, – писатель идет!
«Весь цвет литературы СССР» – ликуйте и приветствуйте – идет!
Идет писатель! Учитель жизни.
А если много их – учителя.
Их вдосталь было. По всей отчизне.
Ох, терпеливая у нас земля!
Очень любили они это – учить жить.
Будто бы знали: вот так можно жить, даже нужно, а так вот – категорически, никак, ни за что, нельзя.
Учить-то учили, – а сами, в большинстве своем, – были гады ползучие, гниды поганые. Пробу негде ставить на них.
(Вот Гумилев действительно умный был человек, тот Ахматовой Анне Андреевне, супруге своей законной, не единожды говорил:
– Аня, если я вдруг начну, хоть один-единственный раз, кого-то учить жить, то, пожалуйста, сразу, немедленно, не жалея, меня отрави!
Эх, Николай Степанович!
С пулей в сердце, полученной вами от таких вот, по-большевистски всезнающих, как им казалось, «учителей жизни», лежите вы, русский поэт, офицер, путешественник, мученик, в земле болотистой питерской.
Встали бы, поглядели бы на всю эту псевдописательскую свору, на кодлу злокозненную «учителей жизни», – так действительно, может быть, в заговоре против таких «педагогов», с их мерзкой, кровавой властью, приняли бы участие!..)
Мы, в молодости далекой свободолюбивой нашей, чурались этого места.
Дом творчества из упрямства обходили мы стороной.
Для нас он – не существовал.
Вот парк его – да, этот парк был хорош, ничего не скажешь, только вспомнишь о нем да взгрустнешь, был хорош, просторен и зелен, и подрастал, разрастался на глазах у нас, и садовник, создавший его когда-то, всю душу в него вложивший, радовался, как ребенок, детищу своему.
Но и на парк этот чудный смотрели мы – со стороны.
Посторонние все мы здесь были.
Чужие. Всегда – чужаки.
Не учились мы встарь у здешних обитателей сытых – жизни.
А те учили-учили – и, надо же, научили.
Власть нынче, можно сказать, та же самая, что и прежде.
Только – вывернутая. Повернутая вспять. С ног на голову перевернутая.
Под иной, с латиницей, вдруг сквозь кириллицу проступившей, не случайно, стало быть, вывеской.
И все вокруг – привыкайте к сюрпризу – наперекосяк.
Потому что, удобно устроившись, находясь под новою вывеской, власть имущие, с их подручными, думают лишь о себе.
Что им, видите ли, народ!
Он, как сказано было, безмолвствует.Парк, роскошный когда-то, известнейшего коктебельского Дома творчества – в запустении. Гибнет он. Как бы время его сжирает.
Ни теплицы, ни оранжереи, ни растений диковинных всяких, взгляды наши когда-то радовавших. Ничегошеньки нет. Увы!
Редеют, уходят, как люди знакомые, словно годы отшумевшие, как мечты, исчезают куда-то деревья.
Все меньше их. Меньше. Меньше.
Все больше на этой лакомой территории – торопливого, суетливого, меркантильного, выгодного коммерчески, прежде всего, – другого.
Выросли здесь коттеджи, и дома поскромнее, частные, и кафе, и какие-то летние бестолковые забегаловки, и всякие пестрые будки с питьем непременным и куревом.
Расплодились. Вовсю расплодились.
Ходи здесь теперь – кто хошь.
Все равно смотреть уже не на что.
Ну разве что на дома, новехонькие, под Запад сварганенные, впрямь игрушечки?
Неохота что-то. Не тянет.
И грустит, вздыхает, страдая от кошмара, старик садовник: дело жизни его загубили…
Писатели же никого не учат еще – пока что. Они шевелят мозгами, гадают, соображают: как же им жить – по возможности, сытнее и лучше, – дальше.
Помню, приходит однажды Людмила, моя жена, летним утром, домой. Веселая. Непривычно как-то веселая. Словно в цирке она побывала. Или, может, на выступлении доморощенных юмористов. Что случилось? Что за веселье?
Смеется. Почти до слез. Что-то вспомнит, махнет рукою – эх, мол, надо же, ну и ну, вот дела! – и опять смеется.
Была, говорит, на рынке. На том, еще непривычном для нас, коктебельцев старых, недавно устроенном, новом, большом, даже слишком большом, чтоб зваться ему коктебельским. Там, где народу полно – и приезжих, потенциальных покупателей, и, разумеется, продавцов, то есть местных отчасти, в основном же приезжих, из прочих городков и поселков, людей.
Была – говорит – на рынке.
И такую картину видела.