И вся расцвела. Просияла.– Ну спасибо тебе, Володя! – говорит. – Хороший ты человек.
И отправилась на кухню, хлопотать по хозяйству. Скоро наши дочери должны были после занятий домой заявиться.
Мы с Володей Бродянским сидели рядом и спокойно беседовали.
Я вкратце рассказывал ему, как живу, что пишу, какие житейские заботы одолевают, как мы с ними справляемся.
Простая беседа, неприхотливая. Жизнь есть жизнь.
Говорил я Володе, что очень уж стали тяготить меня неизданные мои книги. Вон сколько написано. Это тяжелый груз. Чувствую я, физически чувствую, что давит все это меня. Такое вот состояние. А работать надо, и я работаю. Но как бы вздохнул я посвободнее, если бы хоть часть моих писаний удалось опубликовать, все равно уже где, у нас или на Западе. Тогда они отойдут от меня, отодвинутся. Будет мне легче, свободнее. Снова тогда я сумею идти вперед. А пока что – все жду и жду чего-то. Но чего? Ждать – давно привык. И терпения у меня, все друзья знают, хватает. Уж чего-чего, а терпения мне не занимать. Но возраст уже такой, «Возраст полыни», как одна из моих книг называется. И – хотелось бы, уж чего там скрывать от друга, – увидеть что-нибудь изданным, да не так, как мои крохотные, изуродованные цензурой сборники выходили, да еще и ждал их выхода годами, – а чтобы вышли мои книги в подлинном их виде, так, как они написаны. Говорил я все это Володе, с грустью поглядывая на собственные рукописи.
– Ничего, – вдруг сказал мне Володя, – не переживай. Не мучайся. Ты и так в прежние годы натерпелся. Скоро выйдут твои книги. Много книг выйдет. Вот увидишь.
Я вытаращил на него глаза. Такое услышать – действительно вытаращишь. Я не удивился. Я – поразился.
– Откуда ты знаешь? – спрашиваю его.
– Знаю!
И – смотрит на меня. И просветленно улыбается.
Человек-луч. Спасающий человек. Целитель.
Володя между тем потихоньку разговорился. И вот что он рассказал мне.
Оказывается, он целый год прожил в Израиле.
Там живет первая его жена, благополучно живет. Он навестил ее, но садиться ей на шею, понятно, не стал. Слишком он был сам по себе, слишком – Бродянским, чтобы на такое пойти.
Средств у него было в обрез. А существовать как-то надо было. Периодически он кого-нибудь там исцелял, но денег-то за это не брал. Не полагалось. Как же ему прожить?
И он вспомнил.
Хлеб!
Хлеб – действительно всему голова.
Хлеб – нужен всем.
Особенно – черный хлеб, настоящий, российский.
Тот черный хлеб, по которому все уехавшие в благословенную теплую страну бывшие советские граждане так соскучились, и не просто соскучились, а поистине истосковались.
Печь замечательно вкусный деревенский хлеб, и причем без дрожжей, в простейших условиях, Володя умел. В деревне своей научился.
Он отыскал какую-то маленькую хлебопекарню и договорился, что в определенные часы он будет выпекать там свой хлеб. Ну, ясно, что с выручки будет отдавать хозяевам какие-то деньги. И он выпек там свой первый хлеб. Вначале немного.
И только он вынес этот еще горячий, аппетитно и вкусно пахнущий, черный-пречерный, такой домашний, такой приятный хлеб на улицу, и только собирался где-нибудь пристроиться, чтобы воззвать к израильским гражданам, чтобы призвать их купить у него хлеб, как произошло нечто невероятное.
На людной, шумной, пестрой улице все многочисленные прохожие вдруг – замерли. Остановились все одновременно, как при игре в «замри».
Потом стали – все одновременно, – медленно и верно поворачиваться к Володе, разворачиваться к нему отовсюду, нацеливаться на него, настраиваться на него.
И вот – всех, разом, – прорвало:
– Хлеб! Мама родная, хлеб! Черный!
– Люди, это же черный хлеб!
– Самый настоящий!
– В натуре!
– О боже, как же я по нему соскучилась!
– Хлебушек! Черненький!
– Хлеб! Черный, наш! И надо же такое увидеть! И где бы вы думали? Здесь, у нас! Хотя – где мы? И откуда? И хлеб наш, и Израиль наш. Но Израиль еще вчера был без черного хлеба, а сегодня он уже-таки с черным хлебом. Это же хорошо!
– Мама, хочу хлеба черного!
– Папа, купи, ну купи. Это же черный хлеб!
– Вы чувствуете, люди, как наша жизнь меняется к лучшему? Заметьте, у нас уже появился свой черный хлеб!
В это время из одного раскрытого окна послышалось шипение, потом треск, потом все нарастающий шум – и грянула песня, и все услышали такой родной, такой сиплый, неповторимый голос Утесова:
– Эх, путь-дорожка фронтовая! Не страшна нам бомбежка любая…
Часть толпы оживилась и сразу же подхватила:
– А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!
И тут же, вслед утесовской песне, из другого раскрытого окошка раздался на всю улицу мягкий, задушевный голос Бернеса:
– Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил…
Над улицей плыл несравненный запах черного хлеба.
Изрядная часть толпы тут же продолжила, вслед за Бернесом:
– И все биндюжники вставали, когда в пивную он входил.
Запах черного неба действовал на людей, как наркотик.
Из третьего растворенного окна опять запел Утесов:
– Сердце, тебе не хочется покоя…
Толпа немедленно подхватила:
– Сердце, как хорошо на свете жить!
Из четвертого окна, вперехлест, снова пел Бернес: