Оля же, крепенькая, живая, вся открытая навстречу радости жизни, искренняя – ну невероятно, прямая – поразительно, отзывчивая – до невозможности, прямо сгусток какой-то положительных черт, и к тому же заводная, веселая, с украинским, сохранившимся в ней, юмором, сметливая, схватывающая все на лету, интересующаяся нашим житьем-бытьем так, словно мы ее ближайшие родственники, так она все близко к сердцу принимала, так за все переживала, так во всем старалась принять участие, – Оля просто расцветала, когда слышала стихи, когда читала стихи с листа.
Она открыла для себя подпольную, не издаваемую русскую поэзию.
Она целыми днями сидела у меня в Москве – и слушала, слушала стихи с голоса, и читала их, и твердила про себя.
Она совершенно искренне недоумевала: ну как это так? – такое – и не печатают!
Незаметно для себя и для всех нас она тоже стала человеком самиздата.
Она умоляла меня дать ей с собой мои стихи, да побольше.
– Я провезу их! – твердила она. – Вот увидишь, я вывезу их из страны. Твои стихи должны публиковаться. Я все издам. Я перепечатки спрячу, вот сюда, – тут она показывала себе за пазуху и чуть пониже, – сюда не полезут. Мы все издадим в Австралии. У нас там хорошо, спокойно, все можно. Там русских много. Мы все будем твои стихи читать. Мы с Виктором купим дом у моря. Вы приедете к нам. И мы будем отдыхать, купаться все вместе. И читать стихи. Правда?
Славная и наивная Оленька!
Ну как я мог тогда отдать ей для публикации свои стихи, когда постоянно находился под надзором понятно каких органов?
Ко мне в дом шастали стукачи, и мы с надежными друзьями знали об этом, старались их выпроводить, но они-то – опять приходили! Отрабатывали, видать.
А приехать к ней? Как?
Для нее это – запросто. Сел в самолет – и прилетел.
А для меня? Шутка ли?
Так что Австралия тоже отпадала.
Погоревав, поохав, Оля снова втягивалась в нашу богемную жизнь.
Так мы и общались, покуда не пришло время ей уезжать.
Еще долго потом из Австралии приходили некоторые, прорвавшиеся ко мне и к Марку, письма ее.
Она все звала к себе.
Радуясь за них, австралийских русских супругов, и грустя о невозможном для меня, читал я ее обстоятельные послания, где она, повествуя об их налаживающейся и все улучшающейся семейной жизни, все вспоминала и вспоминала о нас, о Киеве и о Москве.
Было все это уже больше тридцати лет назад.
Время давно расправило крылья – и, сказочной птице подобно, – то ли птица Сва, то ли птица Феникс, то ли птица Счастья – устремилось навстречу грядущему. Что в нем? И что из былого перейдет в него вместе со светом, праздничным светом, которым полны молодые года?Милая Оля, где ты?
Он дарил многочисленным своим знакомым выставки живописи и графики, в особенности – живописи и графики запретной, неофициальной, подпольной, авангардной, которой так туго приходилось тогда и в Москве, и в Питере, а уж в Киеве – так совсем туго, хоть караул кричи. Он водил своих знакомых по мастерским любимых им художников, а если у этих обязательно, всенепременно чем-нибудь да примечательных художников собственных мастерских, как таковых, попросту не было, то – по их тесным квартиркам, или по комнатам в коммуналках, где эти бородатые, колоритные, самим своим внешним видом демонстрирующие собственную избранность, причастность к искусству не ради денег, к всемирному богемному братству, эти перепачканные красками, симпатичные ребята, смущающиеся от нежданного обилия рвущихся поглядеть их прежние и свеженаписанные произведения, замирающих от бесценной возможности общения с прекрасным, готовых по достоинству оценить все новейшие достижения этих, как им представлялось, мастеров, левых, левейших, пусть официально и не признанных, но ими-то, пришедшими сюда, признанными и принятыми безоговорочно, восторженных и благодарных зрителей, но, в силу обстоятельств, не подающие виду, что им, отчасти, даже боязно – и вовсю, на всю катушку, «держащие фасон», доставали и доставали из всяких углов и закутков свои холсты, картоны, оргалиты, папки с графическими листами, вытаскивали на свет Божий какие-то супероригинальные, сделанные из ничего, из подручного, бросового материала, но вид имеющие, забористые скульптуры, вертели и раскручивали над головами пришедших какие-то кружащиеся, все время движущиеся, парящие, нависающие сверху, раскачивающиеся «мобили», изделия из проволоки и жести, из глины и пластилина, из гипса и дерева, и показывали все это своим посетителям, стараясь не только уловить, но и впитать в себя их реакцию на демонстрируемые им сокровища, – а Марк, волшебник Маркус, был счастлив, как ребенок, и улыбался, точно так же, как на той, из детства, из его, Маркова, детства, голодного, военного, волшебного, – фотографии, подаренной, им – мне, от души, и бережно хранимой мною фотографии, где все говорят – глаза, – Марк наслаждался, Марк ликовал, – он приобщил людей к высокому искусству.