Повзрослев и почувствовав силы, я сумел преодолеть властное притяжение насыщенной рудами земли – и, словно вслед за голубем, потянулся в Москву, а со временем – в Крым, и вот уже десятый год кряду живу в основном в Коктебеле.
Но вернемся к действительности, прошедшей перед глазами.
Итак, был я очень юн и вовсю писал стихи.
В нашем городе существовала группа молодых поэтов.
Разумеется, кое-где я встречал их, этих провинциальных поэтов начала шестидесятых, таких окрыленных, романтически настроенных, с огоньком в глазах, с пониманием своей обособленности, избранности, выделенности из толпы, в вельветовых брюках, свитерах и ковбойках, с вызовом и задором в голосах, с неистребимым южным произношением, – да, встречал их порой, на местном «Бродвее», в парках, в библиотеках, и даже бывал на некоторых их выступлениях перед публикой. Ну и, конечно, периодически читал их стихи в городской газете, на публикации поэзии не скупившейся, – такое уж было время.
Мне очень хотелось познакомиться с этими ребятами, но я почему-то стеснялся. Что-то меня сдерживало.
Я был одиночка, мечтатель. То, что я писал, стихи и прозу, я никому не показывал. Компания сверстников у меня, естественно, была, и все они знали, что я пишу, но творчество мое тогда еще не успело войти в круг их интересов.
Меня тянуло к людям, более старшим по возрасту. Мне нужны были знания, общение. Нужна была – среда.
В мае шестьдесят второго года я решился-таки выйти на свет божий.
Дом учителя объявил конкурс на лучшее поэтическое произведение. Я переписал некоторые стихи, составил первый свой небольшой рукописный сборник и отнес его туда. И конкурс этот – выиграл. Занял первое место. Победил. Впервые – и сразу же.
Мне вручили премию: собрание сочинений Пушкина и гипсовый бюст Есенина. Было это девятого мая.
Помню свою радость, подъем духа, просветленное состояние, подобное тому, какое бывает после причастия, когда по улице, заросшей старыми деревьями, возбужденно шумящими свежей молодой листвой, под счастливым теплым дождем, а потом по мосту через широкую реку, а потом и по родной своей улице, сплошь укрытой как бы рукоплещущей мне зеленью окрестных садов, шел я домой, прижимая к груди сочинения Пушкина, десять синих томов в суперобложках с портретом поэта, увесистую стопку, наверху которой был водружен белый есенинский бюстик, – шел, победитель, сам поэт, – и чем короче становилось расстояние до родительского дома, тем яснее укреплялось во мне осознание того, что поступок совершен и первый шаг мой к людям наконец сделан.
А потом городская газета напечатала мое стихотворение.
И я почувствовал, что некоторое право познакомиться с такими притягательными для меня молодыми поэтами уже имею.
Мог ли я знать тогда, что первая моя публикация в местной прессе окажется и последней, что напечатает годом позже областная газета всего два моих, основательно изуродованных текста – и все, и грянет хрущевский разгром формалистов, шарахнувший с маху по нашей компании, и появятся в украинских газетах бичующие меня и моих товарищей статьи, и не будут меня печатать долго, больше двадцати лет?
Вот тогда и открылась передо мною – эпоха самиздата.
Мой самиздат начался тридцать восемь лет назад.
Многих из моих друзей уже нет в живых. Вот и глядишь в прошлое – и самое время осмыслить прошлое и писать о нем.
Былая эпоха – ушла, новая – только настает. Мы находимся – на разломе. Непросто это – устоять, а вернее – снова выстоять. Трещину ничем уже не скрепишь, разве что – памятью, словом.
Точно так же на тектоническом разломе почвы находится и Москва, где в основном сформировалась наша «другая» культура.
Что за сопоставление? – скажут некоторые. Да прямое. Смело можно считать, что подан знак. Городу и миру. Устоит ли?
Надо, чтобы, как в древности, именно слово улавливало космические ритмы и вибрации, чтобы ожили в слове – смысл бытия и свет его.
Мой самиздат начался давно, очень давно.
И с некоторой грустью думаю я порой, что для меня он – по крайней мере, для меня – не закончится никогда – и покуда я жив, и потом.
Такая уж планида, что ли.
Такая вот, весьма тернистая, стезя.
Такое нынче у нас, господа, междувременье, что приходится ясно и трезво осознавать: надеяться на повышенное издательское внимание к моим писаниям нечего – интересы у большинства издателей другие.
У Гоголя редкая птица долетит до середины Днепра.
А на берегах Москвы-реки редкий издатель или редактор иногда словно спохватывается, вспоминает, что я, пусть и в стороне от всех, вдали от хаоса и суеты, еще существую, причем, оказывается, очень много работаю, – вот и поступает от такого помнящего своих поэтов человека предложение о публикации, да и то далеко, далеко не всегда.
Слава богу, сейчас, когда я пишу эту книгу, далеко отсюда, в Москве, один хороший человек обо мне уж точно помнит, и это отрадно.
Так уж я устроен, наверное, что еще встарь привык никому себя не навязывать.