о, наивность! – о, юность! – о, радость простая! – очарованность тайнами, верность мечтам! —
ну а запад? – восток есть восток, дело тонкое, как известно, как совершенно верно подмечено в знаменитом, чуть ли не целиком с годами вошедшем в поговорку, отечественном фильме, – но и запад ведь есть, где-то там, как посмотришь по карте, – налево, – как же с ним? – уж наверное, там не один Папа Хем с бородой имеется, пусть он и ловит тунца в океане, и на корриде в Испании любит бывать, и снега Килиманджаро успел повидать, и книги его переводят у нас, хорошо переводят, и любят наши сограждане читать их и перечитывать, потому что в жилу прошлось, и хемингуэевщину породило, с непременной выпивкой и любовью к риску, и портретами Папы все квартиры в стране увешаны, и, конечно, известен он, здесь, у нас, как, пожалуй, никто, но там, где живет он, или где жил, потому что хорошие книги живут всегда, он все равно не один, без сомнения, не один, есть еще и другие, только мы их пока что не знаем, и на гангстерах свет клином там наверняка не сошелся, не только из них состоит население стольких стран, и акулы капитализма, наверное, не такие уж плотоядные и хищные, как здесь их малюют, и, скорее всего, они сами живут хорошо и другим жить тоже дают, – и там есть Париж с Монмартром, с Елисейскими Полями, Париж, о котором в юности так мечтали мы все, о котором читали везде, где только возможно, – есть Лондон с Биг-Беном, давно уже не город Диккенса и Конан Дойля, но чей же? – откуда нам знать, – есть Венеция со львом, держащим раскрытую книгу, – и мы с замиранием сердца узнавали о том, что книга эта – Евангелие от Марка, – есть Мадрид, и в нем жили в двадцатые годы Федерико Гарсиа Лорка, Сальвадор Дали, Луис Бунюэль, – а теперь там живут и другие, но кто? – мы не знаем, – есть Нью-Йорк, наконец, – но довольно, довольно, с этим проще, об этом мы все-таки кое-что знали, благо слушали радио, литературу читали, – эта тема снимается, – вспомним-ка лучше о ней, той эпохе, где было так мало свободных отпущено дней, —
без таких своих, ну таких собственных, чуть ли не кровных, едва ли не зубами вырванных у понапрасну выброшенного на бессмысленную службу – прямую виновницу укоренившегося в мозгу, тяжкого ощущения непонятно за что, за какие грехи, за какие такие провинности, и, главное, зачем выпавшей на долю этой всеобщей трудовой повинности, так ее и разэтак, в хвост и в гриву, этой унылой, неплодотворной, абсолютно, хоть криком кричи, хоть вой, не творческой, пошлой, тупой принудиловки, почти рабства, – уходящего навсегда, безвозвратно, как вода в песок, отнюдь не бесконечного, а отпущенного каждому в меру, считай, с гулькин нос, огорчительно быстро иссякающего, золотого земного времени, —
без этих вот поистине драгоценных для рядового советского рабочего или служащего – выходных.
Без таких желанных в изматывающие, буквально изводящие своей механической монотонностью и блеклой однообразностью, выкроенные по общему для всех шаблону, все по одной мерке, а чуть присмотришься – все на одно лицо, не за что зацепиться, и отворотишь устало разочарованный взгляд, – полустертые с каждой исписанной когда-то страницы, был ли это брошенный в итоге дневник, или письмо, или телефонная книжка, – исчезающие из памяти, как пыль со стола: сдунь – и нет ее, – разбухшим несъедобным тестом заполнившие прошлое, слившиеся в одно бесформенное месиво, безголосые, безымянные, бесцветные – будни, —
с их опостылевшими поездками на работу и обратно домой – если, конечно, есть у тебя дом, твое собственное, пусть даже и не постоянное, а пока что временное, но конкретно твое пристанище в мире, – с тряской и толкотней в переполненном измочаленными пассажирами общественном транспорте,