Все, что высветлилось, открылось по-особому в книге твоей, зазвучало сильней, свободней, увиделось четче, пронзительней, выверенное временем, испытанное душой, сердце сжимавшее болью, радость во мгле дарившее, потому что жива любовь и мир все равно прекрасен, – мне очень близко и дорого.
Выстраданность слова. Гордость и честь. Совесть. Безвременья лет повесть. Безукоризненно точный выбор. И верный тон.
По существу, стихи твои, лаконичные, пружинистые, собранные, всегда подтянутые, без всякой расхристанности, без излишеств, без ненужного и категорически чуждого им украшательства и многословия, с присущей им внутренней дисциплиной и по собственным законам развивающейся драматургией, полные движения, острой мысли, пылкого чувства, грустного и разумного взгляда на действительность, в рамках каждой, любой буквально, вещи, – являют собою, в совокупности своей, еще и единое, по-моему, неразрывное, сложившееся, за многие годы работы, естественным образом, выразительное, монументальное, именно так, и, конечно, эпическое полотно, трезвейшую хронику невеселого нашего времени.
Большая книга. Серьезная. Долговечная. Вне сомнения. Книга – жизнь. Книга – боль. Книга – правда. И к тому же – очень твоя.
Мне думается, если речь, хоть когда-нибудь, хоть однажды, зайдет о величии духа, – а она зайдет, это ясно, – первоочередным условием – или одним из главных условий – так рассудят, пожалуй, потомки, разбираясь в писаниях наших и решая, с чего начать, – будет издание полного свода твоих стихов, за все годы их написания. Мне хотелось бы, чтобы все, без исключения, книги твои были изданы вовсе не выборочно, как сейчас получилось, или же, что куда точнее, пожалуй, вынужденно-избирательно, по целому ряду причин, в том числе и досадных, и грустных, с этой вечной, на всем, экономией, а полностью, так, как они написаны были тобою. Ибо ты не фрагментарен, а един, целен. Ибо у тебя не просто какие-нибудь спонтанные лирические выплески, так, изредка, под настроение, в некоем состоянии, но большой, напряженный труд всего твоего естества, всего тебя, результат множества настроений и состояний, настоящий монолит, поэзия – способ жизни, высказывания, летопись души и времени, если хочешь.
Тяжеловато изыскивать средства, чтобы издавать свои книги в должном виде, это я более чем хорошо понимаю. Когда же какие-нибудь сукины дети, почему-то считающие, что именно они что-то там да смыслят в поэзии, спохватятся и осознают, что мир поэта – не калейдоскоп, в котором из разрозненных кусочков может сложиться некий случайный узор, а именно мир, живой, единый?
Я считаю, что тебе нет никакого смысла отбрыкиваться от твоих относительно ранних вещей (начиная с шестьдесят четвертого года, мне известных), в которых уже был весь ты, пусть иногда в зернах, но ведь всходы последовали потом, считай – незамедлительно, сразу же, и какие!
Без всякой булды говорю тебе я, сам прекрасно знающий себе цену, что ты большой русский поэт, драгоценный мой современник – и, смею надеяться – друг мой.
С ужасом думаю я, каковы были прошедшие годы, когда оба мы, люди, сроду не демонстрировавшие гордыню, как некоторые из знакомых нам людей, а жившие на всю катушку, смело, даже отчаянно, два поэта, в чем-то, может, и полярных, но, если вдуматься, и родственных во многом, дышавшие одним воздухом, пившие, так их разэтак, аналогичные напитки, знавшие примерно тех же людей, умевшие работать, пронесшие русское Слово сквозь нешуточные испытания, – умудрились, живя в одной стране, даже не поговорить толком, не поинтересоваться, что же, собственно, кто из нас пишет, хотя это, знаю, вовсе не от эгоистичности, коей оба мы не страдали, а как раз от того, как, каким образом складывалась судьба, протаптывалась стезя, и, конечно, голов наших как раз на это могло не хватить – ибо все, решительно все уходило в стихи.
Совершенно очевидно, что ты подлинный ас. Школа, учение – были. Но мне сейчас неохота думать о так называемом мастерстве, поскольку ясно, что стихи, ежели это поэзия, записываются, выдышиваются, диктуются свыше, – и вообще у них своя жизнь. Лицо, почерк, голос. И прочие их приметы. Знаки опознавательные. Вехи. И маяки. Все в стихах настоящих – свое. Незаемное. Узнаваемое. Все пристрастно в них. Огнеопасно. И ты это знаешь прекрасно.
Совершенно очевидно, поскольку глазомер и чутье на слово у тебя врожденные, а в своей избирательности, требовательности к себе ты замечателен, – твое невольное влияние на Куба и Пахомова, – как, впрочем, и мое, – только этим ребяткам надо бы чуть поболее ума и таланта, чтобы хоть законспирироваться, – да где же взять им, беднягам, настоящие ум и талант, и даже навыки некие конспирации? – им не до этого: Куб давно, а теперь и тем более, делает все для себя, но вовсе не для товарищей, думает ночью и днем лишь о себе, любимом, спит, наверно, и думает, как бы еще и где бы выгоду изыскать для себя, став кубом в квадрате, или, может, квадратным корнем в кубе, или же кипятильным кубом, кто его разберет, – а Пахомов лишь пьет да пьет.