– И я тоже, но не так восторженно, как ты, – сказал Динко. – Я никогда не прощу ему того, как он исключал из партии. И этот холод… Мумия!.. Камень!.. Всякий раз, как я с ним встречался, я спрашивал себя, что любит этот человек, за что он борется? Просто не могу себе объяснить, как ему удавалось увлекать за собой товарищей! Но послушай! Есть еще одна новость – ты сейчас подпрыгнешь до потолка. Мы говорили с товарищем Малеком о том, чтобы перебросить тебя в Советский Союз. Будешь учиться в Москве, в Высшей партийной школе.
Лида смотрела на Динко, онемев от волнения. Шея у нее покрылась красными пятнами. Но вдруг лицо ее омрачилось.
– Они будут возражать… – глухо сказала она.
– Кто?
– Наши… городские. Я… сектантка.
– Ничего подобного! – Динко потрепал ее за ухо. – Как ни странно, но именно те товарищи, которых ты исключила из партии, дали о тебе хорошие отзывы и настаивали на твоей командировке… Для них ты не только сектантка!.. Теперь тебе ясно, чем еще отличаются сектанты от несектантов?
XIX
Берег был низкий и ровный. Узкая песчаная коса отделяла соленые воды моря от пресноводного лимана, который весной разливался, образуя непросыхающие топи и болота. Между болотами шла зигзагами насыпь, по которой проходила дорога к белеющему вдали зданию тюрьмы. Зимой над побережьем ползли туманы, а с моря дул резкий сырой ветер, который пронизывал до костей и заставлял даже одетых в тулупы часовых проклинать свою жизнь. Лето приносило невыносимую жару, духоту и лихорадку. Медленно тянулись часы дремотного дня, а под вечер солнце, окутанное красноватой дымкой болотных испарений, погружалось в трясину за тростниками. Перед тем как скрыться, оно заливало все вокруг зловещим кровавым светом, который отражался в стоячей воде медно-красными отблесками. В этот час ничто не нарушало глубокой тишины дня. Но когда солнце исчезало совсем, из темных тростниковых зарослей вылетали болотные птицы, в вечернем сумраке звучали лягушачий концерт и пискливое жужжанье несметных комариных полчищ. Усталый тюремщик, задержавшийся в городе, быстро шагал по насыпи, чтобы успеть вовремя спрятаться за густыми противокомарными сетками своей комнаты. Отделение солдат, с примкнутыми штыками, в касках, рукавицах и накомарниках, выходило сменять часовых. В этот час в тюрьме сотни мужчин и женщин торопливо доедали свой скудный ужин, состоявший из постной похлебки и черствого хлеба. Раскатисто звучали суровые слова команды, замирал гул голосов, а за ним и мерное покорное постукивание деревянных налымов по каменным плитам коридоров. Надзиратели проверяли решетки, запирали камеры, отдавали последние распоряжения. И тогда наступала тишина – немая, унылая и гнетущая тишина душной ночи, терзающей людей бессонницей и лихорадкой, тишина затерянной среди болот тюрьмы, из которой еще никому не удалось бежать. Лишь время от времени, когда шаги дежурного надзирателя удалялись, из какой-нибудь переполненной камеры долетали то приглушенный голос узника, рассказывающего о своих мытарствах, то бред мечущегося в лихорадке, то проклятие несчастного, которому что-то приснилось.
Зловещей и неприступной была эта тюрьма, которую стерегли тюремщики, потерявшие человеческий облик. Иногда им удавалось найти у заключенных газету или запрещенную книгу, и тогда они хватали провинившихся и бросали их в карцер. Бывали дни, когда в предрассветный час они врывались в одиночную камеру политзаключенного-смертника и уводили его на виселицу. Обычно они сразу же кучей наваливались на обреченного, так как ожидали сопротивления. Однако нередко случалось, что осужденный и не думал сопротивляться, но сам протягивал руки и позволял связать их, словно желая этим выразить свое презрение к палачам. Когда же его выводили в коридор, он запевал хриплым, неверным голосом боевой марш коммунистов. Тогда камеры политзаключенных просыпались, из них разносился беспорядочно и гневно стук деревяшек – только так могли выразить свой протест товарищи осужденного. Этот дробный угрожающий стук постепенно нарастал, охватывая все камеры, раскатывался по всей тюрьме и наконец замирал в глухом безмолвии болота. Невозможно было ни прекратить этот грохот, сухой и безликий, ни покарать за него виновных, и в этом было что-то напоминавшее о возмездии. Нервы у тюремщиков не выдерживали: срывая злобу на осужденном, они били его по голове. Но осужденный становился еще более дерзким и насмехался над их бессилием. И тогда даже эти звери робели, понимая, что и близость смерти не в силах сломить дух осужденного. Они торопились поскорее вздернуть его на виселицу и по обычаю палачей всех времен делили между собой его вещи.