— Ага, — сказал Достоевский, — начинаю вспоминать. Кажется, Соловьев называл такое состояние «умоблудием» и учил, что справиться с ним можно одним-единственным образом — научившись узнавать всех этих демонов в лицо.
— Именно об этом я и говорю, — кивнул Т. — Только не следует делать из происходящего трагедию. Эти бесконечно сменяющие друг друга наваждения и есть наша единственная природа. Во всяком случае, до тех пор, пока в нас не появляется сила, способная им противостоять.
— И какая же это сила? — спросил Победоносцев. — Некое, э-э-э, духовное знание? То, что преподобный Исихий называл «помыслом-самодержцем»?
— Нет, — ответил Т. — Все гораздо проще. Надо создавать себя самому.
— Но кто в таком случае будет это делать? — спросил Победоносцев. — Если в нас нет ничего, кроме наваждений?
— В этом как раз и состоит парадокс, — ответил Т. — Изначально в нас нет никого, кто мог бы что-то сделать. Новая сущность возникает одновременно с тем действием, через которое она себя проявляет. Понимаете ли? У этого действия нет никаких оснований, никакой обусловленности. Оно происходит самопроизвольно, совершенно спонтанно, вне закона причины и следствия — и становится опорой само для себя. Это как рождение вселенной из ничего. После этого можно говорить, что мы создаем себя сами. И мы делаемся равновелики демиургу нашего мира.
— Вы, граф, как я предполагаю, и есть такой равновеликий self-made man?3 — спросил Победоносцев.
— Вы положительно догадливы.
— Догадаться нетрудно, — улыбнулся Победоносцев. — Но как же насчет бесов, которые владели человеком перед этим? Как насчет Ариэля и его подручных? Неужели они отпустят свою скотинку просто так?
— Они будут бессильны, — ответил Т., чуть нахмурившись.
— Вот как, — отозвался Победоносцев с иронией. — Любопытно, любопытно...
— Скажите, а где можно найти этого господина Соловьева? — спросил Т. — Я бы хотел с ним побеседовать.
— Побеседовать с ним будет затруднительно, — ответил Победоносцев, ласково глядя на Т. — Дело в том, что господин Соловьев арестован по обвинению в злоумышлении на высочайших особ. И содержится теперь в равелине Петропавловской крепости. Иногда его возят на допросы в разные места. Но вам, граф, вряд ли разрешат присутствовать при таком допросе...
В прихожей тренькнул колокольчик. Смерив Т. взглядом, Победоносцев повернулся к Достоевскому:
— Федор Михайлович, вы совсем не пьете. Отчего бы?
— Волнуюсь, Константин Петрович, — ответил Достоевский. — У меня ведь к вам важный разговор.
— Поговорим, — сказал Победоносцев. — Только вот открою дверь...
Когда Победоносцев вышел из гостиной, с Достоевским произошла прежняя трансформация — он замер, торжественно уставившись вдаль, словно никого кроме него в комнате не было.
«Видимо, — подумал Т. с грустью, — я для него просто погибшая душа, еретик... Впрочем, само это место так действует. Все дело в том влиянии, которое имеет на него Победоносцев...»
Дверь растворилась, и Т. похолодел.
В комнату вошли три чернеца. Один из них нес на плече вместительную холщовую сумку с бисерным крестом на боку — точь-в-точь такую, как была у одного из спутников покойного Варсонофия.
Из коридора послышалось жалобное мяуканье, а затем в гостиной появился Победоносцев — войдя вслед за чернецами, он плотно закрыл за собой дверь.
— Господа, — сказал он со счастливой улыбкой, — у нас сегодня непрошеные гости, которым мы, тем не менее, ужасно рады...
Т. заметил, что Победоносцев смотрит не на него, а на монахов, и догадался, что непрошеный гость — он сам.
— Позвольте представить вас друг другу, — продолжал Победоносцев. — Это братья Никодим, Иларион и Софроний — монахи. А это господин Т., он э-э-э... граф.
— Отличная профессия, — улыбнулся брат Никодим.
— Это не профессия, — ответил Т., внимательно глядя на чернецов. — Просто мирская кличка.
Иларион и Софроний были, видимо, братьямиблизнецами: молодые, мрачные, как бы придавленные печатью общей тяжкой думы, с бесцветными бороденками и узко поставленными водянистыми глазами. Никодим, наоборот, походил на гофмановского студента — в нем было что-то романтическое и лихое, намекающее на полную приключений ночь и головокружительную удаль.
При виде чернецов Достоевский ожил и заулыбался. Они, однако, не обратили на него внимания, словно его вообще не было в комнате. Подойдя к столу, они сели — Иларион с Софронием в кресла, а Никодим — на краешек занятого Достоевским дивана, рядом с креслом Т.
— Мы тут говорили о господине Соловьеве, — сказал Победоносцев, как бы вводя иноков в курс дела. — Это такой философ.
— Ох уж эти философы, — с готовностью отозвался Никодим. — Хорошо их Пушкин уделал. «Движенья нет, сказал мудрец брадатый, другой смолчал и стал пред ним дрочить...» Две строчки только, а сразу полная ясность про всю корпорацию.
За столом установилось молчание. Никодим смутился и, видимо, решил загладить неловкость.
— Позвольте, — сказал он, поворачиваясь к Т., — а вы ведь тот самый граф Т.?
— Что значит — тот самый?
— Ну, я имею в виду, тот, про которого пишет Аксинья Толстая-Олсуфьева? Какого вы мнения о ее книгах?