«Всё возвращается за последнюю заставу. Облака, дети, взрослые, и я тоже. Так кто же сейчас туда едет? На редкость глупый вопрос, хотя его и любят задавать всякие духовные учителя. „Кто“ — это местоимение, а тут ни имения, ни места. Всё, что можно увидеть — это, как сказал бы моряк, пенный след за кормой. Время и пространство, которое маркетологи из Троице-Сергиевой лавры породили по заказу либеральных чекистов, чтобы не затихло благодатное бурление рынка под угасающим взглядом Ариэля Эдмундовича Брахмана. Ведь должен же свет что-то освещать. Но теперь пора домой…»
— Только сперва следовало бы подобрать этому дому название, — сказала вдруг лошадь, оглядываясь.
— Это невозможно, — ответил Т. — В чём всё и дело.
— Отчего же, — сказала лошадь. — Описать, может быть, и нельзя. Но название дать можно вполне.
— Например?
— Термин, мне кажется, должен быть русско-латинским. Чтобы показать преемственность цивилизации третьего Рима по отношению к Риму первому. Таким образом мы убьём сразу двух Ариэлей Эдмундовичей — отлижем силовой башне и рукопожмем либеральной… Как вам словосочетание «Оптина Пустынь», граф?
— А где в нём латынь?
— Ну как же. Слово «Оптина» происходит от латинского глагола «optare» — «выбирать, желать». Здесь важны коннотации, указывающие на бесконечный ряд возможностей. Ну а «Пустынь» — это пустота, куда же без неё. Сколько здесь открывается смыслов…
— Что-то не очень, — сказал Т.
— То есть как не очень, — обиделась лошадь. — Да будь я на вашем месте… Я бы сейчас так вскочила в телеге на ноги и закричала: да, Оптина Пустынь! Окно, раскрытое во все стороны сразу! Так не может быть, но так есть…
Лошадь шла, повернув голову к Т., и телега стала описывать широкий плавный круг.
— Это окно и есть я, — продолжала она, сверкая пурпурным глазом. — Я и есть то место, в котором существует вселенная, жизнь, смерть, пространство и время, моё нынешнее тело и тела всех остальных участников представления — хотя, если разобраться, в нём нет ничего вообще…
— А палец будем рубить?
Лошадь заржала.
— Было бы здорово на прощанье, — сказала она искательно. — Можно будет назвать актом предельного неделания у последней заставы. Если хотите знать, что я действительно думаю…
— С этим к Чапаеву.
Лошадь даже остановилась.
— Почему к Чапаеву?
— Он кавалерист. Ему интересно, что думает лошадь.
— Да где же я его теперь найду?
— Найдёшь, — сказал Т. — Я определённо чувствую, в одном Ариэль Эдмундович был прав — то, что он назвал «реальностью», обязательно пустит где-нибудь ростки. Вот пусть Чапаев с ними и разбирается. Может, его уговоришь насчёт пальца. А сейчас иди…
Лошадь пошла вперёд, и Т. закрыл глаза.
Перед ним возникла знакомая тьма, полная невидимого света, который давал о себе знать множеством неуловимых отблесков. Ни на одном нельзя было задержать внимание — он сразу исчезал, но вместе они превращали черноту в нечто другое, не похожее ни на тьму, ни на свет. Т. подумал, что это и есть единственный образ Божий, действительно данный свыше, потому что каждый человек с младенчества носит его с собой. И там, если смотреть внимательно, есть все ответы на все вопросы…
Он почувствовал какое-то движение, открыл глаза и увидел рыжего кота — тот, оказалось, уже догнал телегу и теперь сидел в сене рядом.
— Хотите, граф, я прочту стихотворение? — спросила лошадь. — Мне кажется, оно будет созвучно моменту.
— А чьё стихотворение?
— Моё.
— Прочти, — сказал Т. — Любопытно.
Лошадь сделала несколько шагов молча — видимо, собираясь с дыханием, — а потом нараспев заговорила:
Поняв, что стихотворение закончено, Т. сказал:
— Неплохо. Особенно для лошади — совсем даже неплохо.
— Спасибо, — ответила лошадь. — Я, собственно, к тому, что застава уже рядом. Приближается граница, после которой… В общем, раз автор теперь вы, надо решить, где будет последняя обзорная точка.
— Да, — согласился Т., — это правда.