Читаем Сыск во время чумы полностью

– Не сердись, Митя. Пусть кто хочет приходит, а я тебя не выдам, – пообещал Устин. – Не сердись, прости меня, Христа ради. Ты молись лучше. Бог услышит. В разум придешь, тогда я тебя развяжу…

Митя молчал.

Устин потрогал ему лоб, потрогал свой. Жар был, не такой, от коего мечутся в беспамятстве, но – был…

– Я тебя не обидел, я тебя спас, – проникновенно сказал Устин. – Я тебя не выдал, я тебя сюда привел, сам тебя вылечу. Ведь ты не зачумленный, Митенька, а они бы тебя в барак свезли, живым в землю закопали. Не отдам, слышишь? Даром ли я тебя от Донской обители сюда чуть ли не на руках нес? Митенька, ты меня слышишь?

Он очень осторожно присел в ногах у больного. Тот чуть повернул голову, глянул на Устина – и опять уставился в стенку.

– И свечу другую поставим, хочешь? Наберем денег… Я домишко продам – хочешь? Все сделаю, только не молчи.

Митя не отвечал. Он и впрямь смахивал на покойника – лежал с полуоткрытым ртом, почти не дыша. Его сухое темное лицо было неподвижно и страшновато, как у человека, который весь, полностью, улетел в те миры, что роятся, пересекаясь и сливаясь, у него в голове.

– А может, выйти? – спросил сам себя Устин. – Может, это ОН догадался? Может, это ОН их подослал? ОН же нас хорошо запомнил – и меня, и тебя. Выйти – и зажмуриться, стерпеть, недолго же… Пусть рука Божия покарает… Нет. Не могу. Кто же тогда о тебе, Митька, позаботится? Только ты меня на сем свете и держишь…

Митя повернулся к нему и что-то прошептал.

– Не пойму, говори внятно… Пить, что ли? Сейчас поднесу.

Устин побежал в сени, принес ковшик воды, приподнял Митину голову и выпоил ему несколько глотков.

– Может, опамятуешься? – спросил с надеждой. – А я бы и покормил тебя, у меня хлебец еще есть, луковицы, яблоки…

От этих слов ему самому есть захотелось.

Устин отломил от краюхи небольшой кусочек и медленно его сжевал. Потом забрался на лавку и выглянул в окошко.

– Ушли, ироды. И калитка нараспашку, – пожаловался он Мите. – Пойду затворю да навоза в огонь подкину. Или караулят? Как ты полагаешь, Митенька?

Тот не ответил. Устин некоторое время смотрел на него с лавки, потом спустился и встал на колени у скамьи, подняв бледное лицо к образам в красном углу. Образов было три – Спас Нерукотворный, Богородица и Житие Алексия, Божия человека – самый большой, но и самый старый образ, клейма на котором сделались совсем невнятны.

Кроме того, на полочке внизу стояли толстые рукописные книги – Четвероевангелие, коему было не менее сотни лет, с большими отчетливыми буквами, Псалтирь, молитвослов, Четьи-Минеи. Из них торчали соломинки и бумажки – видно было, что хозяин читает вдумчиво и ко многим местам возвращается.

Иной роскоши в домишке не имелось – большую часть помещения занимала печка, вдоль одной стены тянулась длинная, навеки там закрепленная лавка, поверху, над окнами, шла такая же длинная полка для домашнего скарба, почти пустая. У стола, с одного края покрытого старой скатертью с повыдерганной вышивкой, стоял светец с наполовину сгоревшей лучиной, свеч и подсвечника в этом хозяйстве отродясь не водилось. На вколоченных в стенку толстых гвоздях висели в углу полушубок, меховая шапка, нечто вроде кафтана из грязно-бурого дешевого сукна, чуть ли не в палец толщиной. Устин жил аскетом, позволяя себе копить лишь духовное богатство.

– А скоро уж Покров, – задумчиво сказал он. – Давай Богородице помолимся, а Митя? Я молиться буду, а ты про себя повторяй. Может, она тебя услышит? Я-то грешник, иуда, а ты-то как дитя… тебя она любит, вон и от смерти спасла…

– Нет, – тихо сказал Митя. – Ты не иуда…

– Как же нет, коли я владыку сгубил?! – закричал Устин. – Коли через меня его убили?! Кабы не ты – сам бы им в руки дался! Пусть ОН приходит и делает, что хочет! Тебя оставить не могу, слышишь? ОН же и тебя убьет! Вот через тебя и я, раб нерадивый, жить остаюсь, и живу, и живу, и сам себе хуже лютой казни…

Он заплакал. И его круглое лицо, по которому вмиг и бурно потекли слезы, сделалось, как у дитяти – у двадцатипятилетнего дитяти с редкой светлой бородкой встрепанным клинышком, с легкими светлыми волосами, выбившимися из тонкой косицы, как у честного, впервые столкнувшегося с неправедным устройством мира дитяти… кто угодно бы пожалел…

Митя молча смотрел в потолок.

– Ты не иуда, – повторил он. – Ты не иуда… развяжи…

– Нет! – сквозь слезы выкрикнул Устин. – Я тебя знаю, ты к церкви пойдешь! Нельзя туда, Митенька, нельзя! Заметят, тут же ЕМУ скажут!..

– Я должен вдругорядь на всемирную свечу денег собрать, мне Богородица велела, – тихо объяснил Митя, – Не то мор продлится три года…

– Погоди немножко, Митенька, погоди… Может, ОН про нас забудет? Митька, я вот что вздумал – я на воротах красный крест намалюю! Пусть ОН решит, будто нас моровое поветрие уложило! А мы уйдем ночью, я уведу тебя, слышишь, спрячемся!.. Я придумал, где! А потом пойдешь к храму, на новую свечу собирать… и соберешь, и поставим… только сейчас – нельзя, ОН же тебя убьет, Митенька, коли увидит…

Перейти на страницу:

Все книги серии Архаровцы

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза