Жулан чем-то и напомнил мне деда Афанасия. Тот был тоже строго-пронзительный и подолгу, не шевелясь, стоял за оградой дома или где-нибудь на улице. Не вертел головой, а все примечал кругом и к чему-то натужно прислушивался. И мы, «кошколда», как называла шутливо нас добрая Левишна, когда угощала всех леденцами, боялись старика. Да и само деревенское прозвище пугало чем-то непонятно острым и холодным. Под зипуном носил Афанасий, как и жулан, охрово-линялую рубаху, перехваченную красным гарусным пояском с кисточками.
Иногда соткнешься с ним в заулке один на один, оробело поздороваешься, и Афанасий куда-то выше тебя кинет резко-короткие слова. Сейчас-то я точно могу сравнивать его скрипучий голос с жуланом: «чек-то, чек-то…»
Сидит жулан и вроде бы презрительно не замечает меня. Не уснул ли он? Нет, большие глаза зорко пронизывают приречные кустарники, степянку слева и даже небо над красноталиной. А оттуда время от времени трепыхнется жаворонок, и тогда польется на загустевшие травы и желтые вспышки одуванчиков невидимая песенная струйка.
Смотрю и вижу, как уж больно строго слушает жаворонка крючконосый жулан. А если прерывается песенная струйка и жаворонок, слабо вскрикнув, сереньким комочком срывается на степянку, жулан мрачнеет и темнее становятся полоски на «щеках». Судить по нему, так жаворонок должен с утра до потемок трепыхаться и тешить жулана.
«Ишь ты, соловей-разбойник! — начинаю я закипать, на жулана. — Сам не горазд на песни, для обмана пташек малость почирикаешь с чужих голосов и попутно доверчивую долбанешь по голове. А знаешь ли ты о взлетах и падениях певцов, пернатый Афанасий Сабанчик?»
Последние слова я в сердцах невольно выкрикнул и сшумнул жулана. Он снялся с ветки и даже не глянул на меня, словно и нет никого под кустом — пустое место. И не успел я повернуться со спины на правый бок, как над степянкой снова потянул синюю песенную струйку передохнувший жаворонок.
Скворешни
Сидим на запревшем комле-коротыше, и не пойму я, куда привел меня сродный братан Иванко. Собрались мы с ним в Талы — сплошные березовые «бельники», где лишь низинами братаются непроглядно сплетенные тальники. Туда сманил я Иванка послушать весеннее утро, туда вел он меня в потемках уверенно и ловко. А теперь кажется — заблудились мы или пожалел он свои больные ноги и покружал для видимости возле Назаркова озерка…
Запинаясь за валежины, поспевал я следом за братаном и старался усвоить его надежную походку. По деревне идет он вяло и осторожно, как бы опасается споткнуться за что-то. А стоило ему в лесу очутиться — враз переменился. И напомнил мне Иванко лося. Случайно или кто шугнул его из Талов — оказался матерый сохач на сельской улице. Ступал бык конотоповым заулком неуверенно и все чего-то высматривал под острыми копытами. Но как миновал околицу — перешел на легкий мах. И словно в зеленую воду нырнул, когда поднялась перед ним тальниковая волна. Сомкнулись кусты и, вроде бы, не громадина-лось ушел, а сорока туда впорхнула.
Сидим с Иванком на комле, курим махорку и ждем, когда расплывется волгло-белесый пар и заиграет утренник солнечным роздыхом. Теперь, будь мы в Талах, а не тут, на здешней лохматой пустошине, разбежались бы по спине мураши от вопля филина. И хотя не блажит он весной, а всему лесу признается «Лю-ю-блю, лю-ю-блю» — все равно жутко от старания «лешего» заворковать сизым голубем.
На густом брезгу начали бы пытать друг дружку дрозды. Ей богу, как русские мужики дурашливо свистят они, чтобы не разгадали ненароком бабы их уговор:
— Чо ужо и собрался, чо ужо уходить собрался?
— Зайди, зайди, зайди — погуляем…
— А чо и уйду, а что и уйду…
— Ишшо попей, ишшо попей…
— И попью, и попью, — соглашается задачливый сосед. И тогда дрозды-«мужики» в один голос посвистывают:
— Ишшо попьем-погуляем, попьем-погуляем…
Бывало, рядом с привалом наши хваленые остроглазы-совы всю ночь напролет искали-спрашивали себя: «Ку-ум», «кума», «ку-ум», «кума».
Постой, чего же не слыхать их нынче, если мы и вправду пришли в Талы? И почему Иванко «смолит» цигарку за цигаркой. Нет, не спрошу, пусть сам сознается: куда привел меня? А он не торопится. Разглядеть можно, как сдвинул-ощетинил брови, как сам чует мое настроение.
— Што, угадал перемену в Талах-то?
Не ослышался, сродный братан вполголоса молвил. Из нутра выдохнул табачную горечь и добавил:
— Развиднеется, ятно станет, дак и сам углядишь — пошто осерчали птицы…
Молчим снова с братаном, а меж тем туман вынюхал низины и упрятался по тальникам. Медово-спелые вербочки мягко засветились и оказались совсем близко. И тогда выступила широкая вырубка, на ней смятые черемшины и боярка, кочерыги-пни и кучи чащи, опутанные травой-старичником.
Талы… Те самые Талы и признал, но только где тут птицам жить, с чего им здесь веселиться? И не успел додумать свое, как опять голос братана:
— Погляди-ко, до чо навострился наш лесник Паша? Тоскливо стало в Талах, пусто. Ну он и давай ладить скворешни. Ишь, сколь понавешал их на жердинник-то…