И теперь, глядя на спящего пастушка, генерал — совершенно так, как однажды ефрейтор Биденко — вспомнил свое детство: раннее деревенское утро, коров, туман, разлитый, как молоко, по ярко-зеленому лугу, разноцветные искры росы — огненно-фиолетовые, синие, красные, желтые — и в руках у себя вспомнил маленькую, вырезанную из бузины дудочку, из которой он выдувал такие тонкие и такие нежные, однообразные и вместе с тем веселые звуки.
Он невольно посмотрел на руку мальчика, выпроставшуюся из-под одеяла. Маленькие пальцы шевелились во сне, как будто перебирали скважины свирели.
И старый боевой генерал, герой гражданской войны, дравшийся под знаменами великого Сталина под Царицыном, под Кронштадтом и под Орлом и сражавшийся во время Великой Отечественной войны под теми же славными знаменами под тем же Орлом и под тем же Царицыном, ставшим уже Сталинградом, — этот мужественный, суровый человек, с седой лысой головой, грубым морщинистым лицом и светлыми бесстрашными глазами, вдруг опустил голову, погладил себя по сивым усам и нежно улыбнулся.
И в это время с лестницы по коридорам и залам прилетел звук трубы, заигравшей подъем.
Ваня тотчас услышал властный, резкий, требовательный голос трубы, но проснулся не сразу. Он еще некоторое время лежал с закрытыми глазами, не будучи в силах сразу вырваться из оцепенения сна.
Тогда генерал наклонился и слегка потянул мальчика за руку.
В то самое время Ване снился последний, предутренний сон. Ему снилось то же самое, что совсем недавно было с ним наяву.
Ване снилась длинная белая дорога, по которой белый грузовик вез тело капитана Енакиева. Вокруг стоял дремучий русский бор, сказочно прекрасный в своем зимнем уборе. Четыре солдата с автоматами на шее стояли по углам гроба, покрытого полковым знаменем. Ваня был пятый, и он стоял в головах.
Была ночь. По всему лесу потрескивал мороз. Верхушки вековых елей, призрачно освещенные звездами, блестели и дымились, словно были натерты фосфором.
Ели, стоявшие по колено в сугробах, были сказочно высоки. По сравнению с ними телеграфные столбы казались маленькими, как спички. Но еще выше было небо, все засыпанное зимними звездами. Особенно прекрасно сверкали звезды впереди, на том черном бархатном треугольнике неба, который соприкасался с белым треугольником бегущей дороги. Там дрожало и переливалось несколько таких крупных и таких чистых созвездий, словно они были выгранены из самых лучших и самых крупных алмазов в мире.
Узкий ледяной луч прожектора иногда скользил по звездам. Но он был не в силах ни погасить, ни даже ослабить их блеск — они играли еще ярче, еще прекраснее.
А вокруг стояла громадная тишина, которая казалась выше елей, выше звезд и даже выше самого черного бездонного неба.
Вдруг какой-то далекий звук раздался в глубине леса. Ваня сразу узнал его: это был резкий, требовательный голос трубы. Труба звала его. И тотчас все волшебно изменилось. Ели по сторонам дороги превратились в седые плащи и косматые бурки генералов. Лес превратился в сияющий зал. А дорога превратилась в громадную мраморную лестницу, окруженную пушками, барабанами и трубами.
И Ваня бежал по этой лестнице.
Бежать ему было трудно. Но сверху ему протягивал руку старик в сером солдатском плаще, переброшенном через плечо, в высоких ботфортах со шпорами, с алмазной звездой на груди и с серым хохолком над прекрасным сухим лбом.
Он взял Ваню за руку и повел его по ступенькам еще выше, туда, где на самом верху, осененный рваными боевыми знаменами четырех победоносных войн, стоял Сталин с бриллиантовой маршальской звездой, сверкающей и переливающейся из отворотов его шинели.
Из-под прямого козырька фуражки на Ваню требовательно смотрели немного прищуренные, зоркие, проницательные глаза. Но под темными усами Ваня увидел суровую отцовскую усмешку, и ему показалось, что Сталин говорит:
— Иди, пастушок… Шагай смелее!