На лбу отца снова выступил пот, свидетель болезни. Это означало, что за работой он вновь погрузился в свои воспоминания, которые не решался никому доверить. Взгляд его потускнел, отец словно перевёл его в себя, будто пытался отыскать в душе самую первую ошибку в своей жизни, ту тропку, которая увела его от счастливой жизни с учением и путешествиями, к этой вот бедняцкой обуви, которую он должен починять изо дня в день, когда, в какое сито ушла его настоящая жизнь, и почему он должен теперь жить этой — ненастоящей жизнью, где было так мало радостей и неужели его сына будет вести по жизни такая же нищета, вести, крепко взяв за руку и ни на миг не отпуская от своего высохшего, но крепкого тела... Скажешь об этом вслух ясене? Не скажешь. Сыну — не поймёт. Себе? — тысячу раз говорил... Пытался и Богу говорить, но тот как всегда сжимал узкие губы, и башмачник научился не верить ему.
Он смахнул пот — выступил новый. Капли, казалось, только и ждали свободного места на его лбу, на смену вытертым пришли новые и ничем не отличались от старых.
И Андерсен-старший вдруг понял, что скоро умрёт. Да-да, это не капли пота, а капли смерти, внезапно понял он и похолодел, хотя только что весь горел. Его военные воспоминания каплями проступали на лбу, смерть, не догнавшая его на войне, нашла его за работой, предупредила — пора — и скрылась. Но это «пора» было страшнее самой смерти, потому что после смерти не чувствуешь страха... Где, где та первая ошибка бытия, в результате которой он работает за гроши, а его жена стирает грязное бельё женщин, которые в душе презирают её за это. Уничтожать чужую грязь так часто означает уничтожать самое себя. Он — чувствовал это, а жена — нет, и он переживал эту жизнь вдвойне — и за себя, и за неё... Какая Мария счастливая, что не чувствует себя неудачницей, что уверена, будто Бог помогает ей во всём и ругает его за безверие, как вообще счастливы люди даже в нищете, когда не думают о жизни, а как бы навсегда знают, что она — прекрасная, потому что другой не может быть.
— Посмотри, сколько нищих, сколько людей живёт ещё хуже нас с тобой, — не раз говаривала Мария. — У нас есть крыша над головой, Бог дал нам здорового ребёнка, который один может стать целым счастьем, чем же ты недоволен, Ганс Христиан! Не гневи Бога, не ропщи на него, не задумывайся о его делах, а благодари за них, что бы Он ни делал — всё правильно. Когда ты пойдёшь со мной в церковь! — и это звучало скорее требованием, чем вопросом.
Наученный опытом, муж не спорил, а только громче стучал молотком, пытаясь отгородиться привычной мелодией от её назойливых слов. Они жужжали над ним как мухи, от которых нельзя было отмахнуться.
— Ты весь вспотел, выйди на улицу, — вдруг странным голосом, точно впервые поняла значение этого пота, обратилась к нему жена...
— Сейчас, — он отложил молоток и с радостью вышел из дома. Всё понимающий ветер погладил его лоб, упростил мысли. Он стал думать о лесе, о ребёнке и отдыхал на этих привычных мыслях, так в военном походе отдыхают на долгожданном привале.
Ему было стыдно себе признаться в этом, но он был сейчас счастлив в одиночестве, словно перешёл уже грань жизни и смотрел на всё оттуда... Было всё ясно и понятно в этой земной жизни и уже не хотелось ни с чем и ни с кем спорить. Только лес и ребёнок да жена чего-то стоили среди остальных людей, собак и деревьев. Он шёл к реке, где было спокойнее, чем на улице, подошёл к самому берегу и всё шёл и шёл вперёд, пока не почувствовал волну у самого горла и не ощутил самого большого счастья в этой жизни...
Но он оставался на берегу, словно его второе тело отделилось от него и вошло в реку... Или река так настойчиво приглашала к себе. Реченька...