Когда Мельхиоры уезжали, он невыносимо страдал: он полюбил их. В 1869 году Мельхиоры уехали, и Андерсен вновь почувствовал ужасное одиночество. Оно душило тоской и слезами. Ночи становились всё длиннее и длиннее. Он узнал эти смертельные приступы в 1860 году, когда жить стало невыносимо тошно. Хотелось умереть, и не было более сильного желания.
В этих сумерках одиночества и болезней ещё проглядывало солнышко творческой силы. Оно слабело, но оно было, было, было.
Двадцать девятого июля 1873 года он увидит окно, знакомые деревья, те же клумбы. Или всё было сном? — он забылся в беспамятстве и вот — проснулся. А если вот так же уснёт — и проснётся на том свете, в таком же, как этот, саду, среди этих же людей, кто нынче окружает его? Кто знает?
Он отогнал от себя тоскливые мысли. Пусть подождут до ночи. Здесь его любили. Мельхиоры были не просто богатыми негоциантами, они ценили и понимали его творчество. И — что самое главное — ценили и понимали его! Разве этого мало?
Последняя пристань. На столике перед ним улыбались свежие розы, срезанные госпожой Мельхиор. Ему так хотелось выйти из комнаты, самому набрать букет цветов. Но сил на это не было... Он лежал и смотрел в потолок, рисуя фантазией диковинные цветы на белом потолке. Иногда утром ему начинало казаться, что потолок стал ниже, и виделась в этом рука смерти, она как бы играла с ним в кошки-мышки. В бреду он чаще всего оправдывался перед Мейслингом — бичом жизни — за то, что пишет стихи, а не делает домашнего задания.
Директор гимназии громко говорил:
— Извольте перестать притворяться и пожалуйте в класс, сегодня контрольная.
Он потел от этих слов. А если и в раю есть Мейслинги? — спрашивал он себя, очнувшись.
Или: открывалась дверь, и давно умершая бабушка из детства входила как раз с теми цветами, которые он мечтал собрать с клумб виллы Ролигхед. Он тянулся к этим цветам, слышал запах букета — и понимал, что этот запах ему нёс выздоровление, но бабушка исчезала, таинственно улыбнувшись, как бы обещая здоровье
В часы просветления, когда наступал отлив боли, он понимал, что за кисейной занавеской теперешней жизни таилась некая другая жизнь, и ему хотелось вступить туда как можно быстрее, чтобы избавиться от боли, а когда её не было, он начинал бояться смерти.
Сентябрь застал его в Копенгагене. Здесь ему стало заметно легче. Продолжались перепады настроения — тоска соседствовала с весёлостью, заметно, однако, истончавшейся.
Маленькие прогулки радовали его обилием впечатлений. С ним раскланивались неизвестные люди. Уже выросли новые поколения на его сказках, они не читали критику его произведений; если не негодование, то саркастическая улыбка непонимания ждала тех, кто осмеливался поднимать голос на Андерсена на страницах газет и журналов.
Постепенно он становился неприкасаемым. Но всё приходит так поздно, и радость охлаждалась тоской давних обид.
Немного погуляв, он садился в экипаж и смотрел на жизнь улиц. А улица в восторге наблюдала за ним. Андерсен был примером для бедных детей — и они могли вырваться в люди, быть желанными гостями у короля... Но широкие крылья прекрасного лебедя не уносили в небеса сказок, в далёкие невидимые небеса, спрятанные над небом над головой.
Ночь была страшна. В конце сентября он переживал особенно тяжёлые дни и ночи. Он был мрачен и хотел умереть.
— Смерть я считаю подарком жизни, — говорил он друзьям.
— Не заигрывайте со смертью.
— Она моя давняя соседка, и скорее уж — она всю жизнь заигрывает со мной. Странно, что она не пришла ко мне в детстве.
Андерсен жил от боли до боли. Он уже сторонился больших обществ, чего никогда с ним не было раньше. Только самые близкие друзья осмеливались просить его явиться к ним на обед — он ценил дружбу и приходил: некий свадебный литературный генерал, точнее — профессор.
Ещё несколько лет назад он после обеда или ужина читал гостям свои сказки.
— Андерсен, прочтите нам что-нибудь новенькое, — взлетало со всех сторон праздничного стола, и это давно стало традицией. Когда-то он ждал этой сладостной минуты и был весь ожидание, чтение сказок в гостях стало едва ли не физиологической необходимостью, но теперь он сжимался, предчувствуя эти слова: «Андерсен, прочтите что-нибудь новенькое!»
Эта фраза была цветущей ветвью маслины, теперь же она стала засохшей ветвью — даже посреди весны.
— Я стар для новенького, — теперь отвечал он.
Он жил от одного маленького стихотворения до другого. Рифмы по инерции приходили к нему: так слепой находит дорогу на ощупь к родному дому.
Он смотрел на здоровых людей и хотел плакать от зависти к ним и плакал от того, что такое низменное чувство, как зависть, посещало его. Он боролся с ним — бесполезно. Здоровье, неужели у него когда-то было здоровье? И эта проклятая зубная боль, давно ставшая частью его жизни...